Лично я не считал, что с печалью надо бороться. Наоборот, счастливыми делало людей притворство, а печальными — правда. Но я не сказал об этом крестьянину.
— Почему бы мне не поехать с тобой до Коньи? — произнес я вместо этого. — Ты бы рассказал мне о Руми.
Я привязал коня к телеге и уселся рядом с крестьянином, с радостью отметив, что быку была нипочем дополнительная ноша. Он продолжил так же равномерно-медленно переступать ногами. Крестьянин предложил мне хлеб с козьим сыром. Мы ели и разговаривали. Вот так, под ослепительно ярким солнцем на голубом небе и под внимательными взорами городских святых, я и въехал в Конью.
— Будь здоров, друг мой, — сказал я, спрыгнул с телеги и отвязал своего коня.
— Уверен, мы еще встретимся на службе! — откликнулся крестьянин.
Я кивнул и помахал рукой на прощание.
— Иншалла.
Хотя мне очень хотелось побывать на службе — ведь я мечтал познакомиться с Руми, — но поначалу я все же решил немного побыть в городе и послушать, что люди говорят о своем знаменитом проповеднике. Я хотел взглянуть на него чужими глазами — добрыми и недобрыми, любящими, и не любящими, — прежде чем увидеть своими собственными.
Хасан-попрошайка
17 октября 1244 года, Конья
Безумие называть это чистилище «священными муками». Я — прокаженный. Я чужой как мертвым, так и живым. Матери указывают на меня пальцами, пугая своих расшалившихся детей, подростки бросают в меня камнями. Ремесленники гонят меня прочь, чтобы я не накликал на них беду, а беременные женщины отворачиваются от меня, боясь, что я нашлю порчу на их еще не рожденных малышей. Люди не знают, не понимают, что я и сам стараюсь держаться подальше от них.
Первым делом меняется кожа, она становится толще и темнее. Потом на коленях, на плечах, на руках и на лице появляются как бы заплаты разных размеров и цвета гнилых яиц. В это время тело жжет и саднит, но потом боль мало-помалу проходит или, скорее, с ней свыкаешься. «Заплаты» становятся больше, на них возникают отвратительные пузыри. Со временем руки становятся похожи на клешни, лицо изменяется до неузнаваемости. Теперь, когда я уже близок к концу, у меня не закрываются глаза. Слезы и слюна текут безостановочно. Ногтей на руках уже нет. Странно, что остались волосы на голове. Наверное, поэтому мне надо считать себя счастливцем.
Я слышал, что в Европе прокаженных не пускают за городские стены. Здесь нам позволено жить в городе, надо лишь колокольчиком предупреждать людей о своем приближении. Еще нам позволено попрошайничать, что совсем неплохо, потому что иначе мы поумирали бы с голоду. Мы все время или попрошайничаем, или молимся. Вряд ли Бог обращает на нас какое-то особое внимание, но по какой-то непонятной причине люди считают, что это именно так. Поэтому, презирая нас, они вынуждены обращаться к нам с просьбами. Они нанимают нас молиться за больных, калек и стариков. За это они неплохо платят нам и дают много еды. На улицах с прокаженными обращаются хуже, чем с собаками, но в домах, где царит страх смерти и отчаяние, нас обхаживают, как султанов.
Когда меня нанимают молиться, я склоняю голову и бормочу несколько невразумительных арабских слов, делая вид, будто погружен в беседу с Богом. Все, что я могу, — это делать вид, поскольку не думаю, что Бог слышит меня. У меня нет причин в это верить.
Попрошайничество менее доходно, но я все-таки предпочитаю таким способом добывать себе пропитание. По крайней мере никого не надо обманывать. Лучший день недели для попрошайничества — пятница; только не в Рамадан, потому что в Рамадан и так весь месяц живешь припеваючи. В последний день Рамадана можно получить много денег. В этот день даже самые скупые щедро подают нам, чтобы замолить свои прежние и будущие грехи. Раз в год люди не отворачиваются от попрошаек. Наоборот, они сами выискивают их, и чем те несчастнее, тем лучше. В этот день стремление горожан быть щедрыми и милосердными столь сильно, что они не только много жертвуют, но почти искренне любят нас.
Сегодняшний день тоже обещает быть прибыльным, так как Руми произносит свою пятничную проповедь. В мечети уже полно народу. Те, кто не смог найти место внутри, собрались во дворе. Отличная возможность подзаработать для нищих и карманников. Они все тут, в толпе.
Я сижу как раз напротив входа в мечеть, прислонившись спиной к стволу клена. В воздухе уже чувствуется запах приближающегося дождя, смешанный с едва ощутимыми ароматами дальних садов. Передо мной миска. В отличие от многих других моих собратьев, я никогда ничего не прошу. Прокаженному не надо хныкать и придумывать истории о своей тяжелой жизни или о плохом здоровье. Стоит показать людям лицо, и это заменяет тысячу слов. Поэтому я открываю лицо и сижу молча.
Через час в миске лежит несколько монет. Все стертые медяки. А меня гложет тоска по золотой монете, которая символизирует солнце, льва и полумесяц. С тех пор как покойный Аладдин Кекубад разрешил свободное обращение денег, монеты правителей Каира и Багдадского халифата, не говоря уже об итальянских флоринах, стали ходить у нас наравне с другими. Правительство принимало их; так же поступали и городские попрошайки.
Вместе с монетами мне на колени упало несколько кленовых листьев. Клен ронял свои красные и золотые листья, словно дерево подавало мне милостыню. Вдруг мне стало ясно, что у меня с деревом есть нечто общее. Дерево умирает осенью, сбрасывая листья и напоминая прокаженного, который теряет свои члены на последней стадии болезни.
Я был кленом. Моя кожа, мои конечности, мое лицо — все разваливалось. Каждый день я терял кусок своего тела. Но для меня, в отличие от клена, не будет весны. То, что я теряю, я теряю навсегда. Когда люди смотрят на меня, они не видят, каким я был, они видят только то, что я потерял. Бросая монету в мою миску, они делают это с поразительной торопливостью, стараясь не встречаться со мной взглядом, словно могут заразиться от него. Для них я хуже вора и убийцы. Как бы им ни были отвратительны преступники, они не делают вид, будто те невидимые. Со временем я понял: глядя на меня, они видят смерть. Вот что их пугает — смерть, которая очень близко и очень уродлива.
Неожиданно толпа заволновалась. Я услышал, как кто-то закричал: «Он идет! Он идет!» Руми приближался на белом, как молоко, коне. Он был в щегольском, цвета янтаря, кафтане, расшитом золотыми листьями и жемчугом. Он сидел прямо и гордо. Он был мудр и благороден, и за ним следовала толпа его обожателей. Он был похож не столько на ученого, сколько на правителя — повелителя ветра, огня, воды и земли. Даже конь у него был высокий и гордый, словно он понимал, какого исключительного человека ему выпало носить на себе.