– Чертов дядя! – шумел Фриц. – Откуда подлец знал ко мне дорогу?
– Дай ему денег, – предлагала Дуда.
– Свинья, – стонал Фриц, закрывая ладонями уши. – Это конец.
К ночи стало свежо, похолодало основательно, большие звезды, словно медные пуговицы, освещали зонт Фрица безразличием. С каждой минутой густели тени, вторя уснувшим бабочкам, Дуда мечтала о минуте отдыха, о забвении прошедшего дня, мечтала расправить затекшую спину, выгнув ее наподобие клейкого зеленого листа и еще о том, что Фриц был так одинок, он ведь вынужден оберегать трубу. Тогда взгляд ее становился влажным, блуждал среди светящихся на болотах гнилушек, сердце Фрица становилось податливым, теряя прежнюю возвышенность, более того, он становился ласковым, покладистым, Дуда, смешав ночь с днем, получала, наконец, согласие, таким образом, под ногами Дуды появлялась опора. Оттолкнувшись, против всех законов физики, Дуда, растворяясь в шумах и запахах, из ладоней Фрица попала на грудь, и дальше, мягко взлетев, уперлась тугими пятками в плечи. Затем Дуда впрыгнула в трубу и тихонько побрела извилистыми коридорами. Фриц от удовольствия смежил веки. Его пальцы дрожали, набегали волны удовольствия, горьковатая истома лишь усиливала приступы счастья. Дуда проявляла небывалое упрямство и настойчивость. Она все шла и шла вперед, труба изнутри сияла, и Дуда, не утерпев, прикоснулась губами к трубе, оглаживала в удивлении окружавшее изнутри золотое великолепие, золото, за которым охотилось так много соискателей, но мало кто мог видеть дары, предназначенные не для каждого. Лишь промысел дарил Фрицу счастье жить с Дудой, когда ощущение восторга, привкус безубыточного счастья, удовольствие от ласк предназначались его трубе.
– Я свободна, – шептала Дуда.
Ветер шевелил волос на висках, она не верила в очевидность собственного освобождения.
Дуда даже пела, рождая мелодии, одну прекрасней другой, не показная сортировка чувств, ведь на самом деле мироздание всего лишь игрушка из детского магазина, мир величиной в трубу. Раз за разом, восторг не управлялся с удовольствием, Дуда тихонько целовала трубу, чувствуя ее силу. Дуда растворилась в таинственных ароматах, она словно обретала на минуту забвение, и вот уже ломит затылок горечь промерзшего на степном ветру шиповника, лисы, почуяв первый снег, объедают ягоды, на глазах растут люди, утопая в мягкой бессвязности ласк трубы. Отчего так мучительно мало дней для счастья?
Обессиленная, возвращалась Дуда, мягко ступая вслед за парой лебедей, обживших самовольно трубу, птицы иногда выходили из укрытия поплавать на свободе. В такие редкостные вечера Фриц брал Дуду на руки, укачивал ее, укрывая кромкой тени, словно малое дитя. Дуда закрывала глаза, уставшая, счастливая, однако освободиться от лепета звезд не могла. Но и возникавшие мелкие колкости казались в сравнении с храпом дяди мельчайшими недоразумениями, храп преследовал, душил, подрезая на ходу легкий шаг Фрица. На исходе недели павиан привязался к Дуде, выискивая глазами знакомый абрис фигуры, терпеливо поджидал женщину, не притрагиваясь к пище до тех пор, пока долгожданный помидор из ее рук не окажется на тарелке. В воскресенье павиан совершил побег, безжалостно перепилил цепи, сложнейшие механизмы которых создал дядя, всякий раз не без гордости подчеркивая собственное значение перед дикой природой, скрылся в неизвестном месте, чем взбесил дядю, вспышки веселости которого стали беспокоить Фрица, приобретая затяжной характер. Черт, съешь подлого дядю!
По утрам Дуда мучалась головной болью, дядя был, наоборот, свеж и бодр, радостно пожирал яйца, ловил мотыльков, которым незамедлительно отрывал крылья, выбрасывая под ноги бьющиеся тела, много смеялся.
– Скотина, – ярился Фриц. – Смотри, что выделывает.
Оставшуюся до отъезда неделю, как утверждал дядя, он решил посвятить поиску павиана, однако не сдвинулся с места. Павиан нашелся сам собой. Животное внезапно возникло на соседствующей с тенью Фрица пирамиде, где при любой погоде, днем и ночью животное, выставив блинообразный зад, дразнило с азартом дядю. Павиан нарисовал на спине дядин портрет, исковеркав лицо до карикатурного минимума, подписи были самые скверные, уличали дядю во многих грехах, показав Дуде скрытые таланты, на первый взгляд, твари, место которой в клетке, как любил пофилософствовать дядя. В любую минуту, когда вздумается павиану самовыразиться, он начинал ходить на четвереньках, вертел задом, надоедливое действо вошло в привычку, когда не до смеха, не до скуки, а так муть и брезгливость набегают на строку.
– Н-да, – смеялся дядя.
– Каков хозяин, таков и павиан, – не сдерживал негодования Фриц.
Глупая Дуда плакала, впрочем, как все женщины ее типа.
– Труба твоя гудит, покоя на земле нет. Нужно тряпочкой дырку прикрыть, на кой нужно, чтобы ветра переговаривались? – ворчал дядя.
Вскоре Дуда, начисто позабыв об осторожности, продолжила свои блуждания по трубе, перестав обращать внимание на взбунтовавшегося павиана, и дядя, с его мешкообразным животом, отдалился, он словно съехал вбок, потерял для Дуды всякое подобие осмысленности. Лишь единое всегдашнее предприятие забавляло Дуду, она по-прежнему держалась в трубе солнечной стороны. Наутро в четырнадцатый день совместного долготерпения Дуда и Фриц не обнаружили дядю на прежнем месте, и это было так неожиданно, выглядело нелогично, но можно сойти с ума от счастья. Пора возвращать себе маленькие радости прежней жизни, однако обнаружилось, что мешали долги дяди. Малиновая шуба, которую всегда надевала Дуда, отправляясь на болота к старому знакомому, кучерявому Бесу, исчезла вместе с родственником. Одно позитивно: старый негодяй испарился, бабочки вздохнули с облегчением, стрекозы с прежней страстью парили в небе, а старая слепая медведица Фифа на радостях зазывала в гости. Дуда отложила свой визит. Носилась вокруг шезлонга. Одержимая счастьем, перепрыгивая через мост между тенью Фрица и трубой, передразнивала павиана, добровольно подставлявшего облезлый зад под удары кислых яблок.
Дядя вернулся через два часа живой и невредимый, воспользовавшись отсутствием Дуды, занял ее шезлонг. С видом победителя почесывал живот, то и дело неприязненно косился на Фрица. С того дня Дуду как подменили. Она осунулась, почернела, часами просиживая на руках Фрица, безмолвствовала, и никакими ухищрениями невозможно было от нее добиться подобия слова. Смотрела на дядю с затаенной обидой ребенка. Но дядя потерял всякий интерес к женщине племянника, он зычно икал, его живот, убежище Молоха, урчал, а воздух, такой прозрачный и наивный, пованивал, едва гость начинал ворочаться в Дудином шезлонге.
– Я хочу, – нарушила вековое молчание Дуда, озадачив расстроенного Фрица, – чтобы на твоей могиле разбили парник, в котором вырастет огромный ржавый огурец, я накормлю им павиана.
Дядя после сказанного три ночи хохотал, прикладывая к слезящимся глазам ладони, Фриц морщился, сфальшивленные заоктавы мучили золото трубы напускными предостережениями. Дядя украдкой лез под платье к Дуде, дядя пах плесенью, впиваясь острыми корнями в колено женщины, за что был немедленно отстеган тонкими ивовыми прутиками по жирным ляжкам. Дуда все меньше становилась, похожа на саму себя, Фриц даже предполагал, что виной этому снег, что не может так долго стоять снег у порога, Дуда страдала от того, что степь вскоре уснет, припрятав до времени ветер. Так думал Фриц. Обессилено уронив голову, Дуда впадала в оцепенение, из разжатого кулака на колени Фрица выпал пушистый комок перьев, Фриц в первую минуту похолодел от ужаса, дядя, замахнувшись, прошипел:
– Вкусные были птички, что ни говори. И нечего жалеть, раскудахтался, раб трубы!
– Они жили во мне! – растерялся Фриц.
– Больше не будут, – успокоил заботливый дядя.
Орешник, разрастаясь в глубоких оврагах, посылал к Дуде своих сыновей, да стрепеты переговаривались, замирая в небе, посматривали на дядю, с каждым днем разрастался незримый круг выжженной земли вокруг гостя, иссякли струйки вьющегося воздуха, земля перестала гулять весенние свадьбы, и птицы ушли вслед за мерцающим жаром степных закатов.
– Нужно искать новую тень, – шептала во сне Дуда.
– Нет, – решил Фриц, – нам нужен новый ветер.
– Куда там… – зевнул дядя. – Разве вам недостаточно меня одного? Им еще ветер подавай! Да ты что, племянник? Едва ветер меня накроет, пиши, пропал дядюшка.
– Новый ветер, – Фриц одержимо смотрел на Дуду, прося ее согласия, но женщина, теряя прежнюю уверенность, лишь слабо улыбалась, тень, оттиск слюдяного ангела, некогда упавшего в золотые травы степи.
– Есть ветер настоящий, а есть фальшивый, – дрожащими руками Дуда беспорядочно набивала в сумку вещи.
Натружено пели лягушки в любовном раже, чуя шкурой: скоро, очень скоро место под зонтом опустеет, Дуда и Фриц покинут облюбованный рай, растворясь в безвоздушности, ведь тысячи сквозняков вселенной в одном озере или болоте (вода она везде вода) соединены воедино. А уходить Дуде и Фрицу придется, дядя непреклонен, дядя не отдаст так запросто захваченный шезлонг. Когда двоих не стало, исчез зонт, спасавший от неверия многообразие форм жизни, для павиана не нашлось помидора, способного в руках Дуды превратиться в некий знак одобрения нелепых плакатов, раскрашенных его неумелой рукой, оставшимся стало мерзко жить. Что же станется с несчастными лягушками, откуда черпать страсть? Их песни, отраженные в трубе Фрица, теряли свою прелесть, превращаясь постепенно в огульное лягушачье кваканье. Чувствовалось, как тоска засела по углам недружным кордоном, лягушки хотели бы вновь стать трубами в чужой голове, да кто пустит на постой это племя? Через неделю, одурев от тишины, павиан сбежал по щербатым ступенькам с пирамиды. Огибая выбоины в камнях (там, в балках, еще теплилась вязкая жизнь), до самого вечера ловил прожорливого дядю, согнав из шезлонга, а дальше, настигнув старика, ухватил за венозную лодыжку и со всего маху швырнул в пустеющую балку, поросшую едва различимой травой. Еще через неделю эфирной тишины ветер, принесенный в карманах дяди, искал то пристанище, ради которого он вынужден был отправиться в столь рискованное путешествие, но не найдя трубы, место Фрица вымерло, мучался без сквозняка, без легкости и тяжести одновременно. Выбросили шлепанцы Фрица на помойку, выбросили да не забыли.