Кандидат бросил на оконок передней тулуп и вошел в залу.
— Подождите, батюшка, здесь немножечко, — попросила встретившая его птичница и, оставив ему свечку, юркнула к Лизе в бахаревский кабинет.
Слабо освещала большую залу одна сальная свечка. Хорошо виден был только большой обеденный стол и два нижние ряда нагроможденных на нем под самый потолок стульев, которые самым причудливым образом выставляли во все стороны свои тоненькие, загнутые ножки. А далее был мрак, с которым не хотел и бороться тщедушный огонек свечечки. Только взглянувши в отворенную дверь гостиной, можно было почувствовать, что это не настоящий мрак и что есть место, где еще темнее. Как ни слаба была полоска света, падавшая на пол залы сквозь ряд высунутых стульями ножек, но все-таки по этому полу прямо к гостиной двери ползла громадная, фантастическая тень, напоминавшая какое-то многорукое чудовище из волшебного мира. Тонкие, кривые ножки вырастали на тени, по мере удаления от свечки причудливо растягивались и не обрезывались, а как-то смешивались с темнотою, словно пощупывая там что-то или кого-то подкарауливая.
Несмотря на тревожное состояние Помады, таинственно-мрачный вид темного, холодного покоя странно подействовал на впечатлительную душу кандидата и даже заставил его на некоторое время забыть о Лизе.
«Фу, как тут скверно! — подумал Помада, пожимаясь от холода. — Ни следа жизни нет. Это хуже могилы».
В голове у Помады почему-то вдруг пробежали детские сказки о заколдованных замках, о Громвале, о Кикиморе.
«Там-то, там-то тьма какая!» — подумал Помада, направляясь со свечою к гостиной двери.
Здесь свечечка оказывалась еще бессильнее при темных обоях комнаты. Только один неуклюжий, запыленный чехол, окутывавший огромную люстру с хрустальными подвесками, невозможно выделялся из густого мрака, и из одной щелки этого чехла на Помаду смотрел крошечный огненный глазок. Точно Кикимора подслушала Помадины думы и затеяла пошутить с ним: «Вот, мол, где я сижу-то: у меня здесь отлично, в этом пыльном шалашике».
Помада посмотрел на блестевшую хрусталинку люстры и, возвращаясь в залу, встретился с птичницей, которая звала его к Лизавете Егоровне.
Лиза была в отцовском кабинете. Она сидела перед печкою, в которой ярко пылала ржаная солома. В этой комнате было так же холодно, как и в гостиной и в зале, но все-таки здесь было много уютнее и на вид даже как-то теплее. Здесь менее был нарушен живой вид покоя: по стенам со всех сторон стояли довольно старые, но весьма мягкие турецкие диваны, обтянутые шерстяной полосатой материей, старинный резной шкаф с большою гипсовою лошадью наверху и массивный письменный стол с резными башенками. Кроме того, здесь было несколько мягких табуретов, из которых на одном теперь сидела и грелась Лиза.
В комнате не было ни чемодана, ни дорожного сака и вообще ничего такого, что свидетельствовало бы о прибытии человека за сорок верст по русским дорогам. В одном углу на оттоманке валялась городская лисья шуба, крытая черным атласом, ватный капор и большой ковровый платок; да тут же на полу стояли черные бархатные сапожки, а больше ничего.
— Здравствуйте! — весело, но сильно взволнованным и дрожащим голосом сказала Лиза, протягивая Помаде свою ручку.
Помада торопливо схватил эту ручку, пожал ее и взглянул на Лизу сияющим взором, но не сказал ни одного слова в ответ на ее приветствие.
— Что, вы удивлены, поражены, напуганы? — тем же взволнованным голосом и с тою же напряженно-веселою улыбкою спросила Лиза.
Помада кашлянул, пожался и отвечал:
— Точно, удивлен, Лизавета Егоровна. Как это вы?
— Как приехала? А вот села, да и приехала.
Помада взял табурет, сел к печи и, закрыв ладонью рот, опять кашлянул.
— Здесь совсем холодно, — заметил он.
— Да, холодно, дом настыл, не топлен с осени.
— Вам здесь нельзя оставаться.
— Ну, об этом будем рассуждать после, а теперь я за вами послала, чтобы вы как-нибудь достали мне хоть рюмку теплого вина, горячего чаю, хоть чего-нибудь, чего-нибудь. Я иззябла, совсем иззябла, я больна, я замерзала в поле… и даже обморозилась… Я вам хотела написать об этом, да… да не могла… руки вот насилу оттерли снегом… да и ни бумаги, ничего нет… а люди все переврут…
По мере того как Лиза высказывала свое положение, искусственная веселость все исчезала с ее лица, голос ее становился все прерывистее, щеки подергивало, и видно было, что она насилу удерживает слезы, выжимаемые у нее болезнью и крайним раздражением.
К концу этой короткой речи все лицо Лизы выражало одно живое страдание и, взглянув в глаза этому страданию, Помада, не говоря ни слова, выскочил и побежал в свою конуру, едва ли не так шибко, как он бежал навстречу институткам.
Через полчаса в комнату Лизы вошли доктор и Помада, обремененный бутылками с уксусом, спиртом, красным вином и несколькими сверточками в бумаге.
Лиза смотрела в огонь и ничего не слыхала. Она была очень слаба и расстроена.
— Лизавета Егоровна! — весело воскликнул доктор, протягивая ей свою руку.
— А, доктор! Вот встреча-то? — проговорила несколько удивленная его появлением Лиза. — И как кстати! Я совсем разнемогалась.
— Прозябли, я думаю, просто.
— Какое там прозябла? Я замерзала, совсем замерзала. Мне оттирали руки и ноги. На меня уж даже спячка находила.
— Где ж это вы?
— Дорогой, — сбился мужик.
Доктор посмотрел ей пристально в глаза и сказал:
— Дайте-ка руку. А что это у вас с глазами? Болят они у вас?
— Да, это уж давно.
— Или вы плакали?
— И это немножко было, — ответила, слегка улыбнувшись, Лиза.
— Ну, ты, Помада, грей вино, да хлопочи о помещении для Лизаветы Егоровны. Вам теперь прежде всего нужно тепло да покой, а там увидим, что будет. Только здесь, в нетопленном доме, вам ночевать нельзя.
— Нет, я здесь останусь. Я напьюсь чаю, вина выпью, оденусь шубой и велю всю ночь топить — ничего и здесь. Эта комната скоро согреется.
— Ну нет, Лизавета Егоровна, это уж, извините меня, причуды. Комната станет отходить, сделается такой угар, что и головы не вынесете.
Лиза вздохнула и сказала:
— Что ж! может быть, и лучше будет.
— Что это, головы-то не вынесть? Ну, об этом еще подумаем завтра. Зачем голове даром пропадать? А теперь… куда бы это поместить Лизавету Егоровну! Помада! ты здесь весь двор знаешь?
— К конторщику, у него две комнаты.
— Не хочу, не хочу! — замахав рукою, возразила на это предположение Лизавета Егоровна.
— Отчего же?
— Не хочу.
— Да отчего? — резонировал доктор.
— Я не могу никого видеть сегодня.
— А другие помещения, кроме птичной избы, все пустые и холодные, — заметил Помада.
— А птичная-то изба теплая, хорошая?
— Грязная, загаженная и никуда не годится.
— Пойдем-ка осмотрим.
Доктор и Помада вышли, а Лиза, оставшись одна в пустом доме, снова утупила в огонь глаза и погрузилась в странное, столбняковое состояние.
— Батюшка мой! — говорил доктор, взойдя в жилище конторщика, который уже восстал от сна и ожидал разгадки странного появления барышни, — сделайте-ка вы милость, заложите поскорее лошадку да слетайте в город за дочкою Петра Лукича. Я вот ей пару строчек у вас черкну. Да выходите-то, батюшка, сейчас: нам нужно у вас барышню поместить. Вы ведь не осердитесь?
— Помилуйте, я с моим удовольствием. Я даже сам рассуждал это предложение сделать Лизавете Егоровне. Я хоть где-нибудь могу, а их дело нежное.
— То-то, там никак нельзя.
— Как возможно? Там одно слово — стыдь.
— Да. Ну-с шубку-то, шубку-то, да и выйдите, побудьте где-нибудь, пока лошадь заложат. А лампадочку-то перед иконами поправьте: это очень хорошо.
— Все сею минутою-с.
— Ну и прекрасно, и птичницу сюда на минутку пошлите, а мы сейчас переведем Лизавету Егоровну. Только чтоб она вас здесь не застала: она ведь, знаете, такая… деликатная, — рассказывал доктор, уже сходя с конторского крылечка.
Доктор урезонил Лизавету Егоровну: ее привели в теплую комнатку конторщика, напоили горячим чаем с вином, птичница вытерла ее спиртом и уложила на конторщикову постель, покрытую чистою простынею.
Доктор не позволял Лизе ни о чем разговаривать, да она и сама не расположена была беседовать. В комнате поправили лампаду и оставили Лизу одну с своими думами и усталостью.
Доктор с Помадой остались в конторе, служившей преддверием к конторщикову апартаменту.
Они посидели с полчаса в совершенном молчании, перелистывая от скуки книги «О приходе и расходе разного хлеба снопами и зерном». Потом доктор снял ногою сапоги, подошел к Лизиной двери и, послушав, как спит больная, возвратился к столу.
— Что? — прошептал Помада.
— Ничего, дышит спокойно и спит. Авось, ничего не будет худого. Давай ложиться спать, Помада. Ложись ты на лавке, а я здесь на столе прилягу, — также шепотом проговорил доктор.