— Слушаю-с, — отвечала старуха.
— Ну и делай.
— Егор! — простонала Ольга Сергеевна.
— Что-с? — отрывисто спросил Бахарев.
— Это можно после.
— Это можно и сейчас.
— Где же будет помещаться Зина?
— У мужа.
— Но у нее не будет комнаты.
— Мужнин дом велик. Пока ребят не нарожала еще, две семьи разместить можно.
— Но для приезда.
— А! ну да. Мнишек, устрой так, чтобы Зиночке было хорошо в приезд остановиться в теперешней Лизиной комнатке.
— Слушаю-с, — снова, посматривая на всех, проговорила Абрамовна.
— Ну, иди.
Абрамовна вышла.
— Как же это можно, Егор Николаевич, поместить Зину в проходной комнате? — запротестовала Ольга Сергеевна.
— Га! А Лизу можно там поместить?
— Лиза ребенок.
— Ну так что ж?
— Она еще недавно в общих дортуарах* спала.
— А Зина?
— Что ж, Зине, по вашему распоряжению, теперь негде и спать будет.
— Негде? негде? — с азартом спросил Бахарев.
— Конечно, негде, — простонала Ольга Сергеевна.
— У мужа в спальне, — полушепотом и с грозным придыханием произнес Егор Николаевич.
— Ах, боже мой!..
— Что-с?
— Ну, а на случай приезда?
— О! на случай приезда довольно и Лизиной комнаты. Если Лизе для постоянного житья ее довольно, то уж для приезда-то довольно ее и чересчур.
— Что ж, устроено все? — спросил Бахарев Абрамовну, сидя за вечерним чаем.
Абрамовна молчала.
— Не устроено еще? — переспросил Бахарев.
— Завтра можно, Егор Николаевич, — ответила за Абрамовну Ольга Сергеевна.
Бахарев допил стакан, встал и спокойно сказал:
— Лиза! иди-ка к себе. Мы перенесем тебя с Юстином Феликсовичем.
И пошли, и перенесли все Лизино в спокойную, удаленную от всякого шума комнату Зины, а Зинины вещи довольно уютно уставили в бывшей комнате Лизы.
И все это своими руками.
— Вот живи, Лизочек, — возгласил Егор Николаевич, усевшись отдохнуть на табурете в новом помещении Лизы, когда тут все уже было уставлено и приведено в порядок.
Лиза, хранившая мертвое молчание во время всех сегодняшних распоряжений, при этих словах встала и поцеловала отцовскую руку.
— Живи, голубка. Книги будут, и покой тебе будет.
— Я завтра полочки тут для книг привешу, — проговорил Помада, сидевший тут же на ящике в углу, и на следующее утро он явился с тремя книжными полочками на ремне и большою, закрытою зеленою бумагою клеткою, в которой сидел курский соловей.
Полки Помада повесил по стенке, а клетку с курским соловьем под окном.
— Отлично теперь, Лизавета Егоровна! — произнес он, забив последний гвоздь и отойдя к двери.
— Отлично, Юстин Феликсович, — отвечала Лиза и стала уставлять на полки свои книжечки.
Так и зажила Лиза Бахарева.
Став один раз вразрез с матерью и сестрами, она не умела с ними сойтись снова, а они этого не искали. Отец стоял за нее, но не умел найти ее прямой симпатии. С Женни она видалась не часто, и то на самое короткое время. Она видела, что у матери и сестер есть предубеждение против всех ее прежних привязанностей, и писала Гловацкой: «Ты, Женька, не подумай, что я тебя разлюбила! Я тебя всегда буду любить. Но ты знаешь, как мне скверно, и я не хочу, чтобы это скверное стало еще сквернее. А я тебя крепко люблю. Ты не сердись, что я к тебе не езжу] Меня теперь и пустили бы, да я теперь не хочу этой милости. Ты приезжай ко мне. У меня теперь хорошо, а пока пришли мне книг. У меня есть три журнала, да что ж это!»
Женни брала у Вязмитинова для Лизы Гизо, Маколея, Милля, Шлоссера*. Все это она посылала к Лизе и только дивилась, так как скоро все это возвращалось с лаконическою надписью карандашом: «читала», «читала» и «читала».
— Давайте еще, — просила Женни Вязмитинова.
— Право, уж ничего более нет, — отвечал учитель.
— Хотите политическую экономию послать? — спрашивал Зарницын.
— Или логику Гегеля*, — шутя добавлял Вязмитинов.
— Давайте, давайте, — отвечала Женни.
И ехали эти книжки шутки ради в Мерево, а оттуда возвращались с лаконическими надписями: «читала», «читала».
— Лиза, что это ты делаешь? — спрашивала Гловацкая.
— Что, дружок мой?
— Ты будешь синим чулком.
— Отчего?
— Что ты все глотаешь?
— А! ты это о книгах?
— Да, о книгах.
— Я люблю читать.
— Но нужно читать что-нибудь одно. Вязмитинов говорит, что непременно нужно читать с системой, и я это чувствую.
— Ты что же читаешь?
— Я читаю одни исторические сочинения.
— Это хорошо.
— А ты?
— Я читаю все. Я терпеть не могу систем. Я очень люблю заниматься так, как занимаюсь. Я хочу жить без указки всегда и во всем.
И так жила Лиза до осени, до Покрова, а на Покров у них был прощальный деревенский вечер, за которым следовал отъезд в губернский город на целую зиму.
На этом прощальном вечере гостей было со всех волостей. Были и гусары, и помещики либеральные, и помещики из непосредственных натур, и дамы уродливые, и дамы хорошенькие, сочные, аппетитные и довольно решительные. Егор Николаевич ходил лично приглашать к себе камергершу Мереву, но она, вместо ответа на его приглашение, спросила:
— А Кожухова у тебя будет?
— Будет, — отвечал Бахарев.
— И князь будет?
— Как же, будет.
— Ну, батюшка, так что ж ты хочешь разве, чтоб на твоем вечере скандал был?
— Боже спаси!
— То-то, я ведь не утерплю, спрошу эту мадам, где она своего мужа дела? Я его мальчиком знала и любила. Я не могу, видя ее, лишить себя случая дать ей давно следующую пощечину. Так лучше, батюшка, и не зови меня.
Смотритель и Вязмитинов с Зарницыным были на вечере, но держались как-то в сторонке, а доктор обещал быть, но не приехал, Лиза и здесь, по обыкновению, избегала всяких разговоров и, нехотя протанцевав две кадрили, ушла в свою комнату с Женей.
— Кто этот молоденький господин приезжий? — спросила она Женни об одном из гостей.
— Который?
— Черный, молоденький.
— Какой-то Пархоменко.
— Нет, о Пархоменке я слышала, а этот иностранец.
— Какой-то Райнер.
— Что он такое?
— Бог его знает.
— Откуда они? Из Петербурга?
— Да.
— У кого они гостят?
— Бог их знает.
— Этот Пархоменко дурачок.
— Кажется.
— А Райнер?
— Не знаю.
— Чего бы ему сюда с дураками? — убирая косу, проговорила Лиза и легла с Женею спать под звуки беспощадно разбиваемого внизу фортепиано.
Лиза уж совсем эмансипировалась из-под домашнего влияния и на таких положениях уехала на третий день после прощального вечера со всею своею семьею в губернский город.
— А хорошо, папа, устроилась теперь Лиза, — говорила отцу Женни, едучи с ним на другой день домой.
— Ну… — промычал Гловацкий и ничего не высказал.
Вечером в этот же день у них был Пархоменко и Райнер.
Пархоменко все дергал носом, колупал пальцем глаз и говорил о необходимости совершенно иных во всем порядков и разных противодействий консерваторам. Райнер много рассказывал Женни о чужих краях, а в особенности об Англии, в которой он долго жил и которую очень хорошо знал.
— Боже! я там всегда видела верх благоустройства, — говорила ему Женни.
— И неправомерности, — отвечал Райнер.
— Там свобода.
— Номинальная. Свобода протестовать против голода и умирать без хлеба, — спокойно отвечал Райнер.
— А все же свобода.
— Да. Свобода голодного рабства.
— А у нас?
— У вас есть будущее: у вас меньше вредных преданий.
— У нас невежество.
— На дело готовы скорее люди односторонние, чем переворачивающие все на все стороны.
— Где вы учились по-русски?
— Я давно знаю. Мне нравился ваш народ и ваш язык.
— Вы поговорите с Вязмитиновым. Он здесь, кажется, больше всех знает.
«Какой странный этот Райнер!» — думала Женни, засыпая в своей постельке после этого разговора.
На другой день она кормила на дворе кур и слышала, как Вязмитинов, взявшись с уличной стороны за кольцо их калитки, сказал:
— Ну, прощайте, — добрый вам путь.
— Прощайте, — отвечал другой голос, который на первый раз показался Женни незнакомым.
— Рассчитывайте на меня смело, — говорил Вязмитинов: — я готов на все за движение, конечно, за такое, — добавил он, — которое шло бы легальным путем.
— Я уверен, — отвечал голос.
— Только легальным путем. Я не верю в успех иного движения.
— Конечно, конечно, — отвечал снова голос.
— Кто с вами был здесь за воротами? — спросила Вязмитинова Женни, не выпуская из рук чашки с моченым горохом.
— Райнер, — мы с ним прощались, — отвечал Вязмитинов. — Очень хороший человек.