Потом я пошел в обычную школу — это было уже военное время, 1943 год. Нас отправили в более безопасное место, к маминым родителям в Видрижи. У отца была бронь, он остался работать. После войны мы вернулись в Ригу, и мои музыкальные мучения продолжились — меня отдали в музыкальную школу имени Дарзиня. Я жил как робот: с утра ходил в обычную школу, после обеда — в музыкальную, а вечером играл дома под строгим взором отца.
— Когда же пришла «святая к музыке любовь»?
— Директор школы привлекла меня в школьные постановки в качестве аккомпаниатора. Как-то, увидев, с какой физиономией я сижу за фортепиано, спросила: «Почему у тебя лицо такое кислое?» Села сама и сыграла красивую мелодию: «Вот как это можно сыграть!» Помогла и другая учительница, Ольга Боровская, которая показывала, как создавать настроение в музыке, а в качестве мотивации использовала конфеты. Сладкое я всегда любил... В общем, что-то стало меняться во мне. А один раз, на школьном вечере, я вдруг почувствовал власть над публикой, которая слушала, затаив дыхание... Я ощутил себя тогда королем. Это был переломный момент. После окончания семилетки музыка стала еще и работой — играл в джазовом ансамбле друзей отца. Я вырос на джазе и остался ему верен...
— Вы стали известным композитором именно в советское время. Легко ли тогда было быть музыкантом?
— Разумеется, все прошли в свое время через фильтр, когда нужно было работать и творить в рамках довольно жесткой советской идеологии. Теперь вспоминать, конечно, странно: например, Сергей Лапин, председатель Госкомитета СССР по телевидению и радиовещанию, гонял женщин, которые приходили в брюках. За неформальную прическу или бороду могли выгнать с работы... Даже при том, что Прибалтика в советское время считалась Западом, где больше свободы, у нас тоже существовало много ограничений. Что касается моей музыкальной деятельности, то я нахожусь в другом измерении — не пишу ни опер, ни симфоний, ни патриотических песен и гимнов. С уважением отношусь к классической музыке, окончил консерваторию, могу даже иногда кое-что сыграть. Очень люблю играть с большим симфоническим оркестром легкую музыку. Не фортепианный концерт, а так, что называется, одним пальцем. Но мой жанр — это уже тоже классика, хотя к нему по-разному относятся... Популярность моей музыки росла, хотя кое-кто и говорил, что мои произведения чересчур сентиментальны. В принципе, все люди по своей сути сентиментальны, только некоторые это скрывают. Если бы это было не так, они бы не пели мои песни. Но ведь поют! Мне нравится, как говорят американцы про свои хиты — «вечнозеленый». Красиво сказано. Это такая музыка, которую всегда можно играть, мелодия у тебя под пальцами...
— А как вы в советских условиях умудрялись играть джаз — ведь это была идеологически чуждая советскому строю музыка? Или вас не трогали? Как писали в салунах на Диком Западе: «Не стреляйте в пианиста, он старается, как может»…
— Сначала слушал по ночам «вражеские голоса», пытался записать по нотам музыку сквозь глушилки. Одноклассники меня часто просили сыграть что-нибудь — Гершвина, например. Уже в консерватории мы, готовясь к празднованию Нового, 1954 года, создали джазовый оркестр. Праздник прошел, а оркестр продолжил свое существование — играли на танцевальных вечерах. Потом пришли на Латвийское радио с предложением делать записи для эфира. Нас взяли, и мы играли секстетом. Часто исполняли западную музыку, только не называя автора, а прикрываясь словом «обработка». Наш секстет заметили в Москве, и в Ригу даже приехали представители фирмы «Мелодия», чтобы записать пластинку. Мы записали две американские мелодии и тоже не признались, подписав «обработка Гунара Кушкиса»... В общем, занимались скрытой антисоветчиной. Как-то проскакивали. То ли главные идеологи сами ничего в музыке не понимали, то ли среди них были прогрессивные люди, которые это позволяли.
А я без джаза уже не мог. На выпускном экзамене в консерватории играл концерт Рахманинова, сложная вещь, и мне предлагали ехать в Москву, в аспирантуру. Но меня это не заинтересовало.
В 1957 году был создан Рижский эстрадный оркестр — по подобию оркестра Олега Лундстрема. Даже тогда в филармонии был финансовый план, который надо было выполнять — а на одной классике это сделать трудно, надо было привлекать народ чем-то. В общем, нас взяли всем секстетом. Для прикрытия нашего явно джазового оркестра мы посадили четыре скрипки, но все равно духовые инструменты их заглушали. В 1958 году, направляя нас в Москву на Всесоюзный конкурс артистов эстрады, тогдашний министр культуры Волдемарс Калпиньш сказал: «Все будут исполнять народную музыку, а вы покажите, что мы — Запад». Ну, мы и приехали — в белых смокингах с красными бабочками. Солистка выдала песни Эллы Фитцжеральд — естественно, под видом обработок. Публика устроила такую овацию! Нас пригласили к себе члены жюри — Леонид Утесов и председатель эстрадной секции Союза композиторов Николай Минх. Поговорили о джазе… В том же году мы впервые проехали большим турне от Украины до Кавказа. Публика очень хорошо принимала.
Со временем руководитель Рижского эстрадного оркестра композитор Эгил Шварц со своей женой певицей Ларисой Мондрус уехали в Москву, и я возглавил РЭО. Мы ездили с гастролями по всему СССР. Один раз в Средней Азии нас провожали накрытым столом прямо на летном поле, а трап к самолету подали, только когда все было съедено и выпито... Правда, нельзя сказать, что нас всегда встречали по высшему разряду. Бывало, колесили в вонючем автобусе, ночевали в гостиницах с клопами, и ничего, не умерли... Сейчас же некоторые споют одну песенку и уже пишут — этот, как называется, — райдер. Требуют, чтобы в номере был ковер на стене, ананасы на столе. Но вот вопрос: потеют ли они на сцене? А без упорного труда ничего не добиться.
Из Рижского эстрадного оркестра я ушел из-за конфликта с директором филармонии на гастролях в Чехословакии: он требовал включить в программу хотя бы одну патриотическую песню. Я отказался, а когда вернулся домой, написал заявление. Создал свою группу — «Модо», в которой пели Бумбиере и Лапченок. Потом было «Кредо»... Дальше уже началось сотрудничество с московскими звездами...
— В советское время существовала система, которая рождала звезд?
— Можно сказать, что да: и концерты организовывались, и фильмы снимались. Главным показателем, конечно, была «Песня года». Мы часто выступали на концертах в честь Дня милиции и на праздниках прочих ведомств. Если уж ты туда попал, то ты звезда. Одно время были, например, очень популярны литовские актеры, они стали звездами — целый список имен. Несколько раньше прогремел Георг Отс из Эстонии... Правда, тех, кто взлетал высоко, потом на родине называли «кремлевскими певцами» — конечно, уже с другими интонациями… В нынешнее время все изменилось — казалось бы, пожалуйста, границы открыты, создавай! Но при этом не можем снимать такие фильмы, которые выпускались раньше. В Латвии вообще, можно сказать, кино сейчас нет. Что-то делают, но это не тот масштаб, не тот размах, и деньги, конечно же, не те...
— Скажите, а успех песни можно просчитать? Или это интуиция, случайность?.. Бывало ли, что вы понимали: эта песня станет известной?
— Нельзя просчитать, в этом-то вся сложность. Никогда не бывает так, что ты написал мелодию и понимаешь: да, вот тут зрители точно будут рыдать. Никто не может предвидеть судьбу песни. Когда я показал Норе Бумбиере «Листья желтые», она меня чуть не послала куда подальше с этой песней. Слова были на латышском языке, называлась она «Песня про последний лист» (на стихи известного поэта Яниса Петерса, который, кстати, позже был послом уже независимой Латвии в Москве). Но Нора все-таки спела с Виктором Лапченком, и песня стала популярной. Это было в 1975 году. Один мой знакомый, который жил рядом с рестораном, как-то пожаловался: «Вчера твои «Листья» 49 раз на бис исполнили! Я готов был тебя убить!» Когда песню перевели на русский язык, она получила известность в Союзе...
Точно так же получилось с «Миллионом алых роз». В латышском варианте эта песня называется «Подарила мариня (судьба. — «Итоги») девочке жизнь», ее исполняла Айя Кукуле. Но потом поэт Андрей Вознесенский сочинил стихи на русском. Алла послушала ее здесь, в Риге. Поначалу песня показалась ей слишком простой: мол, ей как певице нечего тут делать, нет никакого развития. Ей не понравились ни музыка, ни стихи: «Что за бред? Я это петь не буду!» Она просила переписать и то и другое. В конце концов Алла все-таки согласилась, и песня стала у публики одной из любимых. А вообще если из десяти песен одна окажется той самой, что запоет слушатель, это уже большая победа.
— Ваше сотрудничество с Аллой Пугачевой называют и вашим, и ее золотым периодом. Как вы начали с ней работать?