Я придумал, из чего можно было сделать добротную снасть. Из майки. Я завязал один ее конец узлом, потом зашел в реку и, касаясь щекой воды, быстро провел «сеть» у самого дна, поднял ее и с нетерпением заглянул внутрь.
Чего в ней только не было! И маленькие, но уже круглые и блестящие, как никелевые монетки, лещи, и пятнистые, длинные, как макаронины, щиповки, у которых под каждым глазом выдвигалось острое и прозрачное, как кусочек стекла, лезвие, и полосатые окуньки, и забавные щурята, совсем не страшные из-за своих крохотных размеров. Попадались и бычки-бубыри. Я их переворачивал, чтобы рассмотреть их круглые, похожие на присоски плавнички на брюшке.
Среди прядей водорослей, по которым ковыляли неуклюжие, как марсоходы, водяные скорпионы, и где причудливо выгибались тонкие личинки стрекоз, среди серебристой толпы безликих мальков лежал крупный (крупный, конечно же, для моей снасти, и неукротимо увеличенный моим восторгом) медно-красный линь.
Я с горечью подумал, что этого красавца придется освободить, так как родители наверняка не обрадуются моему желанию повезти его в Москву живьем.
С сожалением выпустив линя в заросли водорослей, где он мгновенно растворился, я продолжил свой промысел. И к обеду в моей банке плавали с десяток колюшек.
* * *
Под вечер наше утомленное семейство медленно возвращалось домой по дороге, розовой в лучах заходящего солнца.
Все насекомые попрятались, ящерицы тоже; и следа не осталось от прохождения колонны рыжих муравьев. Лишь одинокая роза на безымянной могиле сохраняла свою безупречную свежесть и по-прежнему ярко пылала.
К нашей хате мы подошли в сумерках. Я едва успел пересадить свой улов в свежую воду, как позвали ужинать.
«Вече́ряли» во дворе уже в такой темноте, что тарелки еле различались, а спелые помидоры казались зелеными. Настоявшийся к вечеру бабушкин борщ был восхитителен, особенно если макать в него куски паляницы.
Потом меня отправили спать.
Но заснуть я никак не мог — мне казалось, что кто-то ходит по крыше.
Я встал и наощупь выбрался наружу. В сенях мимо бесшумно проскользнула невидимая кошка, нежно и совсем не страшно коснувшись моей ноги пушистым хвостом.
Я прислушался: на крыше действительно кто-то изредка топал ногами. Я, вдоволь набоявшись, наконец понял, что это падают абрикосы. А потом услышал, что и под старой шелковицей словно идет редкий дождь.
На небе сияла луна, такая огромная и такая яркая, что казалось — какое-то одноглазое чудовище, не мигая, смотрит сверху.
Побеленная стена хаты светилась, как экран кинотеатра. На ней маленький богомол, словно танцуя, охотился за комарами: пробежка, остановка, медленное отведение сложенных хищных лапок два раза влево, два раза вправо — затем бросок на жертву.
Повсюду звенели сверчки-трубачики, где-то горестно выла собака, да на окраине села женский голос кого-то звал, протяжно и мелодично.
Я отодвинул плетеную калитку и вышел на улицу. Все дома стояли темные, только вдалеке тускло краснело окошко.
На просторе сияние луны было настолько ярким, что она казалась совсем одинокой в бездонном черном небе.
От сада начинало веять прохладой, все запахи огорода перебивал сладковатый аромат нагретых помидоров и терпкий — полыни, а какой-то невидимый придорожный куст, гремевший от хора живущих там трубачиков, благоухал смесью липы и одуванчика.
Я побрел по середине улицы, старательно ставя ступни на вершины серебристых пылевых гряд.
Размышляя о том, что, наверное, и лунный грунт такого же цвета, я оглядывался, наблюдая за тем, как невесомая сухая жидкость осторожно затекает внутрь человеческих следов, медленно размывая их очертания.
* * *
Когда, возвращаясь, я открывал калитку, над моей головой скользнул, шуршащий как пламя свечи на ветру, кожан. Потом он снизился, зигзагами понесся над серебристой дорогой и, наверное, на целых тридцать шагов я мог различать его синюю метущуюся тень.
БАРСКИЙ ТЕАТР
Морозова, девушка любимых Борисом Михайловичем Кустодиевым габаритов, поправила очки и еще раз подняла глаза на чистый лист бумаги, посмотрела на излучину реки, играющей на закате непередаваемым оттенком смеси розового и золотого, опустила кисточку в банку с водой, потом легко коснулась ею продолговатой кюветы с краплаком и замерла: первое прикосновение, да еще акварелью к незапятнанной бумаге, — оно самое трудное, впрочем, как и первое слово для актера, как первая строка для писателя и первая нота для музыканта.
И в это время сзади раздался красивый баритон:
— А как Вы относитесь к «Черному квадрату» Малевича?
Морозова от неожиданности вздрогнула, посадила на бумагу круглую кляксу ярко-поросячьего цвета и обернулась.
За ее спиной стоял мужчина средних лет, симпатичный блондин с правильными, даже благородным чертами лица, и, судя по одежде — явно местный житель, так как он был облачен в стоптанные, заляпанные известкой кирзовые сапоги, темно-синее милицейское галифе, поношенный серый пиджак и зеленоватый свитер, из под которого выглядывал ворот несвежей красной рубахи. Кроме того, ширинка у знатока творчества Казимира Малевича была расстегнута, и оттуда выглядывал подол все той же рубахи. Заметив это, Морозова вздрогнула еще раз.
* * *
Морозова была вольным художником-керамистом. Зимний сезон у нее не сложился. Сорвался очень выгодный заказ от одного нового русского, который возжелал иметь в гостиной фонтан, оформленный непременно в романтическом духе, — то есть со скалами и водопадами. А на дне недавно купленного циклопического аквариума этот же нувориш запланировал возвести развалины Атлантиды.
Морозова и Атлантидой и фонтаном загорелась, даже сделала несколько эскизов. Но тут вышла из строя ее муфельная печь. Новый русский, так и не дождавшись заказов, вместо романтического фонтана завел новую любовницу, а все дно аквариума по ее прихоти засыпал белой мраморной крошкой.
Был и еще заказ от одной странноватой тетеньки. Она на своем дачном участке устроила не только, как положено, клумбу, прудик, японский садик и альпийскую горку, но и захотела во всех этих местах видеть керамических гномиков, нюхающих цветочки, ловящих рыбку, размышляющих о бренности мира или ищущих золото соответственно.
Морозова принялась было делать эскизы, но тут любительница гномиков исчезла.
Утешением для Морозовой было то, что авторское блюдо под названием «Болото», которое она послала на одну из выставок, вызвало одобрение критики, да еще и то, что ее керамические серии — «Лягушки» и «Золотые рыбки» — успешно продавались.