«Чтобы немцы повернули и прошли бы стороной, Женя Комелькова решит изобразить перед фрицами картину мирной жизни, и, лихорадочно срывая с себя одежду, побежит она загорать и купаться, затянув во весь голос „Катюшу“. Замелькает среди деревьев ее стройная фигура, и слова песни заживут новой, преображенной жизнью:
Выходила на берег Катюша,
На высокий на берег крутой… ‹…›
Скроется за досками-деревьями Женя, и будут они меняться местами в такт, как в танце, словно девушка затеяла отчаянный хоровод со смертью…»[203]
Л. Шиляева: «…очень дороги и особенно удались театру аккорды, где звучат темы мирной жизни. В этом отношении мне понравилась сцена матери и отца Гурвич, сцена Риты и ее мужа».
В. Д. Трубин: «Вначале спектакль загружен бытовыми сценами. Я понимаю назначение этих сцен — показать быт, как из этих простых, неустроенных девчонок вырастают герои, но это что-то перегружено. И повторяемость одного и того же приема, обыгрывание того, что это женщины, — этого слишком много, это можно было бы безболезненно сократить, и это пошло бы на пользу спектаклю».
(Стенограмма обсуждения спектакля «А зори здесь тихие…».
26 декабря 1970 г.).
«Режиссер дает почувствовать, что темп этого, идущего без единого антракта спектакля, — это темп нестерпимо-сжатой, жгуче-укороченной жизни. Но он дает нам почувствовать и вкус к ней, будто в пекле войны пахнуло на нас освежающим покоем лесного кордона, в котором жила Лиза Бричкина, будто окунулись мы после свинцовой купели в уютное тепло минской квартиры дружной семьи Гурвичей… Но война опять заглушает отголоски мира, и мы вновь впитываем судьбы девушек с лихорадочной стремительностью, взахлеб, понимая, что через мгновение они оборвутся и только в нашей памяти уже останутся»[204].
«Л. Шиляева. Несмотря на то, что театр абсолютно уходит в сторону от реалистических декораций, воспринимается и лесная красота, и тишина мирного леса, и это звучит особенно жизнеутверждающе, а тем более что эта атмосфера все время присутствует здесь же, рядом с выстрелами, рядом со смертью».
«Спектакль тонально сламывается под резкий звук надорванной струны. В наступившей мгле с колосников сцены спрыгивают устрашающие фигуры гитлеровцев. В один миг кузов грузовика разобран, и доски, повиснув на тросах, покачиваются, как деревья, по ним ползают солнечные блики, будто через листву пробивающийся свет. Раздаются приглушенные голоса птиц, и в нашем воображении рождается реальное ощущение зарослей леса. И сотворила этот образ (по воле режиссера и художника) наша фантазия — из досок грузовика!
…Сквозь лес движутся черные фигуры фашистов. Но вот раздается резкий, надрывный звук, доски повернуты, из-за них выходят с автоматами наперевес старшина и девушки. Кажется, что лес огромен, и с двух его сторон шагают противники… Эффект пространства рождают простейший поворот досок и наша фантазия. И то, что мы это понимаем, видим условность приема, нас по-особому радует — ведь мы творим образ сами, в своем воображении, и верим этому.
Чтоб обойти немцев, нужно пройти через болото. Это сопряжено со смертельной опасностью — один неверный шаг, и болото засосет. ‹…› Доски на тросах приопущены, и по этой наклонной, неустойчивой плоскости, опираясь на длинные шесты, балансируя и с трудом держась на ногах, медленно передвигаются сержант и девушки… Доносится чавкающий звук — это зловещее дыхание топи. Лучи света, прорезая темноту, выхватывают то одну, то другую неустойчивую фигуру… Но переход прошел благополучно. И мы вздохнули с облегчением… ‹…›
Режиссеру нужна была эта игра не только для расширения пространства действия и для показа трудности пути, тут был ход еще и к сильнейшему драматическому моменту действия. Одна из зенитчиц, крестьянка Лизавета, выполняя приказ командира, должна была ночью пробраться через болото обратно в лагерь, за помощью. Наклонная доска скользила под ногами, девушка изо всех сил работала шестом, болото страшно шипело, урчало, доска поднималась все выше, и Лиза с криком рухнула вниз. На миг над доской появились ее две руки. Выхваченные лучом из мрака, они медленно погружались во мглу. Страшный крик, тишина… И полный свет. Вертикальная доска повернута, и перед нами Лизавета — босая, в рубахе, стоя наверху лестницы, точно у себя в избе, слушает отрывки фраз из беседы отца и того проезжего человека, который, кажется, первый задел ее сердце; именно о нем она только что рассказывала старшине Васкову… Лиза повторяет эти слова, и вмиг — снова темень, снова выхваченные светом скользящие вниз ладони, душераздирающий крик. И мертвая тишина. Значит, перед нами был вспыхнувший, как блеск молнии, последний миг жизни девушки, ее предсмертное видение однажды пережитого счастья…
Умрут они все, падут, выполняя свой долг.
„Пастернак называл метафоры „мгновенными и сразу понятными озарениями“ Спектакли Театра на Таганке фрагментарны: взрыв не может длиться долго. Вспыхивают и гаснут эпизоды-озарения, словно мы читаем четверостишья, напечатанные ослепительными буквами на черной бумаге“[205]
В. Силюнас.
Напряжение действия нарастает. Только двоих фрицев одолели наши. А девушки гибнут одна за другой. И у каждой предсмертная мысль, воспоминание, ее трагическое прощание с жизнью, ее последний световой луч…
Незабываемы эти сценические метафоры… ‹…› Их все не перечислить — эти трагические наплывы спектакля.
Скажу лишь о том, как была убита самая маленькая из девчонок, Четвертак — сиротка из приюта. Удар здоровенного черного фрица был страшный — доска, к которой прижалось трепещущее тельце, бешено завертелась. Девушку смерть захлестнула, как в злом смерче. И вновь во вспышке магния перед нами — маленькая девочка из приюта, убийца сам напяливает на нее ночную рубашку, другой всовывает ей горящую свечу: это Четвертак вспомнила в смертный миг, как пугала однажды подружек ночью, — а сейчас она, эта девчушка, почему-то радуется, что-то веселое бормочет… И снова крик, мрак и смерть»[206].
Свеча в эпизоде воспоминания погибающей Гали Четвертак вызвала недоумение у начальства. Видимо, боялись возможности церковных аналогий. За объяснениями этой сцены к Любимову обратился участник дискуссии В. Н. Виррен:
В. Н. Виррен. Не очень мне понятно, когда Лиза[207] со свечкою: такое ее решение нужно ли?
Ю. П. Любимов. Это чердак[208].
«Режиссер расширяет время действия, открывает перспективу на всю жизнь своих героинь. И в этом своем поэтическом творчестве он делает зрителей соавторами. Поразительно, что, участвуя в „сочинении“ этих трагических картин, мы не только не охлаждаем свое чувство, а, напротив, испытываем от одновременности сопереживания и сотворчества огромное и всенарастающее волнение.
„А зори здесь тихие…“ Сцена из спектакля
И, отвечая этой распирающей нашу грудь трагической эмоции, режиссер, чтобы дать выход нашему чувству, резко останавливает действие. Он выводит на сцену всех пятерых героинь (и ранее погибших — тоже), и девушки скорбно, сдержанно поют нечто подобное реквиему по только что убитой подруге, поют о самих себе. И действие переходит в величественный эпический план…»[209]
«Эти пять народных песен играют в спектакле роль совершенно особую. Это пять отпеваний, в которых принимают участие погибшие. Погибнет Женя Комелькова — и Соня Гурвич, Лиза Бричкина, Галя Четвертак, которых нет уже в живых, будут петь вместе с Басковым „Не кукуй горько, кукушка…“ И звучит в этих песнях скорбная и возвышающая мощь народного плача, полная веры в то, что жизнь не заканчивается смертью. Потому так естественны в спектакле изобильные метаморфозы (доски — деревья, доски — топь, доски — укрытия), что мотив превращения имеет в нем глубинный смысл. На наших глазах быстротечность жизни превращается в незыблемость поэтического предания. Во время этих пяти эпизодов девушки словно становятся прекрасной скульптурной композицией. ‹…›