Потом он еще постоял немного, повздыхал, поворчал — и уехал. Но еще долго в этот день не отпускал меня страх. И пока нес до дома удилишки, все время оглядывался — вдруг сзади на своих дрожках крадется лесник, вдруг откуда-нибудь раздастся его голосок. А на другой день сидели за столом, и мать посмотрела на меня хитро и весело: «Ну как, не арестовал тебя Федот Михайлович с удилишками? — Я ничего не ответил, она покачала головой и добавила: — Ты его не бойся. Он добрый. У него — каждое дерево на учете. Он даже имена дает им, потом ходит возле них, разговаривает… И сам он тоже как крепкое дерево, у которого нет износа, нет возраста..»
И права была мать: напоминал лесник сухое крепкое дерево. А потом — в старших классах я прочитал у Тургенева про Калиныча. И сразу вспомнил нашего лесника. Как будто братья они были родные — такая же походка, такой же голос и те же повадки… И травы целебные знал наш лесник, и любую зверюшку он понимал. А сколько было в нем доброты и любви. Бывало такое, когда он сам привозил какой-нибудь одинокой старушке сухоподстою. И никакой платы, упаси бог, никакой!
А потом он все-таки стал болеть. Но лежать в кровати ему не хотелось, и он выползал за ворота. И сидел на лавочке возле дома и смотрел, как мимо идут люди, едут подводы, и со всеми он старался заговорить — особенно с нами, мальчишками. Он любил смотреть наши игры, любил слушать наши споры и даже сам в них участвовал. Ходил он уже плохо, но когда мы убегали за Тобол в рощу — он тоже не отставал от нас. И добирался до рощи любыми путями… Посмотришь, а он уже сидит где-нибудь под березой. И глаза хитренькие, что-то соображают…
А роща наша манила всех. Приходили туда люди в воскресные дни, да и просто так бывали — попеть песни или просто так — посидеть на траве. В городах люди спешат в театры, в музеи, а наши утятские люди ходили в рощу. Ходили, как в храм, как в театр, как на праздник. А что делать, Федор, даже в военное время душе нужен отдых. Вот и шли люди в рощу, ведь природа нам дана для тишины, для удивления.
Эта роща, сын, у нас была на левом берегу Тобола, а на правом рос богатый сосновый бор. И водились в этом бору зайцы и косули — ну и, конечно, полно было грибов и ягод, особенно земляники. Ее росло великое множество — садись на колени и собирай. На двух метрах можно набрать ведерко, но если этот двор пройти не повдоль, а поперек, то увидишь, что к этому бору примыкает озеро Окулинкино, а у самого озера тоже растет борок. Пусть и не большой, но веселый, приметный. Сосенки-подростки радуют глаз, а посадил их все тот же Федот Михайлович. А помогали ему мы — утятские школьники. И я тоже был среди них, потому и горжусь…
А работали мы быстро и весело. Саженцы лесник привозил из питомника, а мы садили их в готовые лунки, присыпали сухим песочком и черноземом, а потом поливали. Воду приносили из озера, а песок брали в карьере. И вот уж наша работа закончена… Говорят, если дерево выхаживают добрые руки, то оно растет быстро, стремительно, а у нас, конечно же, были добрые безгрешные руки: у детей-то еще какие грехи. И лесник так же считает:
— Ну спасибо вам, мои милые! Через пять лет зашумит этот борок. Честное слово даю, потом вспомните старика.
И вот уж мы домой собираемся, а он сидит в борозде, чего-то ждет. Кричим ему:
— Пойдете с нами, Федот Михайлович? Вы заболели?
— Нет, не заболел, не заболел. Да вам не понять…
А мы опять пристаем:
— Что с вами, Федот Михайлович?
— Не понять вам, ребятишки вы мои, ребятишки… Да мне же самого себя жалко… — Он достал платок и вытер глаза. — Вот вы доживете, увидите, а уж я не доживу…
— Чего увидим?
— А как зашумят тут сосенки, потянутся к солнышку. Как придут сюда белки и зайцы. Как хорошо-то!.. Это у вас получится хорошо, а мне-то уж будет плохо. — Он опять смахнул слезы. — Так и будет, как говорю. Чувствую я — пора укладывать свои кошели. В последнюю дорогу, ребятки, в последнюю…
Так и вышло, как говорил. Не увидел он, как растет его сосновый борок, не дождался… Хоронили его всей деревней, хорошие слова говорили у гроба, но все равно… Лучше жил бы и жил он на свете, лучше б не затухал этот дорогой костерок. Костерок? Да, сын, я не оговорился, а ты не ослышался. Жизнь каждая — и моя тоже и твоя, Федор, жизнь — это костерок на резком холодном ветру. И горит он то сильно, то слабенько, то просто тлеет, а то пылает. И горит он и днем и ночью, пока не настанет последний час. И вот для Федота Михайловича он настал…
Хоронили мы его в начале зимы. Все деревья стояли в белых снегах, как в белых простынках. И уж потом, когда вырос холмик, снова пошел сильный снег.
— Пусть будет пухом тебе земля, — сказала моя мать. Ее поддержали:
— Добрый был человек, вот и дает господь нам снежку…
— К урожаю это, к хорошему урожаю…
А ночью, помню, ударил мороз. Где-то под утро бабушка послала меня проведать Маньку — надавай, мол, свежего сена корове, а то застынет наша доена. Я вышел на крыльцо. Мороз наступал, потрескивала под домом земля. И вдруг меня точно стукнуло, осенило: «А ведь ему, наверно, еще холоднее в глубокой могиле? Бедный, несчастный Федот Михайлович…» Я, помню, поднял глаза и увидел звезды. Они были белого, непривычного цвета. Близился рассвет, ночь уходила, а мороз наступал. Мне стало так жутко, как будто тоже надо было отправляться в такую же могилу. Я что-то крикнул — и сразу на крыльцо выскочила мать и прижала меня к себе: «Что с тобой, что с тобой?» Но я ничего не мог ответить… Много, очень много лет мелькнуло с тех пор, а я все помню, точно это случилось вчера. Видно, нет ничего печальнее, чем выходить ранним утром на крыльцо и смотреть на белые, стылые звезды. Тяжело тогда и одиноко душе. И думается о чем-то таком же горьком и страшном, что еще хуже, тоскливее смерти… Так же печально смотреть и на море, когда оно в дожде и в тумане. И не хочется даже жить, и не веришь в надежды… Но я, наверное, снова отвлекся, свернул с дороги. Я ведь начал о костерке, который горел в душе нашего лесника. Так вот — не потух он, не затерялся в наших трудных днях и печалях. Сейчас в Утятке работает лесником его сын Александр Федотович Сартаков. А над озерком Окулинкино шумит, поднимается к небу молодой сосновый борок, и называют его люди «Федотовским».
Не затерялись в моей памяти и другие старики — опора и надежда нашей деревни. Молодые-то все на фронте, а дома — малый да старый. Волков Павел Васильевич, Шниткин Иван Захарович… Впрочем, о них я уже написал немного. А вот о дяде Ване — колхозном стороже я еще не сказал ни слова. Я даже фамилии у него не запомнил. Кажется, Катайцев, Иван Катайцев, да это и не имеет значения. Мы называли его дядя Ваня, а он и не возражал. Да и что ему возражать, если он любил нас и ходил по пятам… Так что одни сутки он караулит в колхозе амбары, а вторые сутки с нами — в лесу или на рыбалке. Но особенно, конечно, на рыбалке, потому что я сейчас вспоминаю о лете, а в июле, в августе — самая щука!
Но лучший улов, конечно же, утром, в самый ранний заветный час. А чтобы не проспать эту зорьку, мы уходили на Тобол с вечера, а потом ночевали у ночного костра. И часто брали с собой дядю Ваню, а может, это он нас брал, потому что рыбалка для него — мать родная, честное слово. Так приговаривал сам дядя Ваня. Он любил всегда пошутить, разыграть человека, да и рассказчиком был отменным. Так что с ним у костра — одна радость: и ночь пройдет незаметно и разных историй узнаешь… Потом будешь вспоминать целый год.
Особенно одна ночь мне врезалась в память, незабвенная ночь… Нашли мы тогда хорошее укромное место и, как всегда, запалили костер. У огня нас сидело трое: дядя Ваня с Вовкой Верхотурцевым, а третьим был я. Да еще за спиной у нас Шарик потявкивал. Потом он успокоился. Наверно, уснул.
И вот костер вовсю разгорелся, и опустилась настоящая ночь. Сделай шаг от костра — и нырнешь, как в колодец. Протяни вперед руку — и руки не увидишь. Такая темень даже во сне не приснится. Но нам не страшно — рядом дядя Ваня. Он шарит в кисете трубкой; достает палочкой уголек, прикуривает. Трубка освещает его строгое лицо, усы, прокопченные табачным дымом. Трудно даже представить, что когда-то он был другой — молодой да крепкий.
— Дядя Ваня, ты где родился?
— Я не здешний, Витенька. Я на Волге родился. Мы от голода в Сибирь-то приехали. От голода, дружок. Такое время было, не приведи бог никому. Сыромятны ремни варили и кушали, да что ремни. Всех кошек поистребляли… Да вам зачем про то знать. У вас своего горя хватает. Такая война идет, да когда-то кончится или вовсе не кончится. Слышали, в Глядянке-то одна мать что устроила? Взяла да деток своих порешила. А почему? А потому, что так погибель и эдак смерть.
— Знаем мы про это! — перебивает его Вовка. — Вы вот сказали, что ремни варили?.. — лезет он с вопросом. И дядя Ваня смотрит ему прямо в глаза.
— Про ремни, значит, интересует? — говорит медленно дядя Ваня и начинает подбрасывать в огонь сушняку. — У нас и другие были супы. Отхватишь, значит, хвост от селедочки да водичкой зальешь. А потом на огонь. Вот и пухли наши детские ноженьки. Прямо гири пудовы да, кроме того, ведь болят. А нас было трое у матери, а отец все в поездках да в плавании. Он был на пароходе механик.