— Ну ладно, Егоровна, — говорит уже с порога сосед, — чисти рыбу да вари уху. Да наливай внуку полну тарелку. И сама поешь, не святым духом, поди, питашься… — Он открывает дверь, и в избу врываются солнечный свет и свежий весенний воздух.
— Слава богу, — говорит бабушка, — опять дожили до тепла. Опять вон грачики прилетели… — И неожиданно добавляет: — А тебя, внучок, на свадебный обед приглашали. Пойдешь завтра с матерью к Павле Михайловне.
— На какой обед? — удивляюсь я и думаю: шутит, наверно, бабушка, но она не шутит. Нет-нет! В войну были не только печали да похоронки, но и свадьбы тоже были — жизнь-то не остановишь.
А началось с того, что к нам в Утятку на временное жительство приехал сельскохозяйственный техникум. В этот техникум сразу хлынули многие наши деревенские. Зачисляли на первый курс даже с шестью классами и даже с пятью. И отбоя не было от желающих. Но почему? Ответ очень простой — в техникуме работала большая столовая, вот на нее и летели люди, как бабочки на огонь… Кое-кто из приезжих студентов даже женился на наших, утятских. Нашла себе мужа и учительница младших классов Чистякова Павла Михайловна. Вот она-то и приглашала мою мать на обед. А вместе с ней и меня позвали — пусть, мол, поест досыта парнишка. Угощенье-то даровое…
Помню, хорошо помню, как поразил меня тогда сам жених. Он был красивый, зеленоглазый, а повадки, как у цыгана. Без конца что-то напевает, приплясывает — и руки в ходу и ноги. И даже фамилия его поразила — Живица! Сейчас задним умом понимаю, что он залетел в наши края откуда-то с Украины. Он был лет на десять младше своей невесты — по теперешним понятиям просто мальчишка. Но этот мальчишка уже успел на войне побывать и в госпитале полежать и вот теперь стал студентом. И вот уже Живица — жених. И какой веселый, зеленоглазый, нездешний!
Помню, как за стол сели и как вдруг изменился жених. Побледнел, съежил плечи, как будто ждет казни. Да какая уж казнь — все закричали: горько, горько! Но жених как не слышит. А глаза тяжелые, виноватые. И все сразу заметили эту быструю перемену. Даже я, мальчишка, почувствовал: что-то не так за столом. Наверное, мол, жених заболел. Особенно страдает мать невесты — Лукерья Михайловна. Она смотрит долгим непонимающим взглядом на Живицу: «Чё жо ты, дитятко, сидишь невеселый? Чё в головушку свою заронил?» — Ее слова похожи на причитание. Я порываюсь выбраться из-за стола, чтоб убежать. Но мама шепчет мне на ухо: «Сиди смирно. Со свадьбы не убегают». А причитания все продолжаются: «Да подыми ты свою голову, зятюшко! Все будет у вас по порядку, не сомневайтеся. И согласье, и детки. Будет, будет, как у добрых людей. Я сама вам все отдам, подпишу — говорю при свидетелях. Я и дом этот благословляю. И корову с теленочком. Лишь бы держали меня до смерти, не прогоняли…» Но жених молчал, только сильней наклонял вниз свои густые красивые брови. Наконец не выдержал, поднялся рывком и крикнул: «Какой я тебе зятюшко! Нашла, понимаешь, сыночка, ха-ха! — рассмеялся он едким сухим смешком и внимательно оглядел гостей. — Пришли, значит. Оторвали себя от текущих дел…» Ему никто не ответил. И тогда, что-то решив про себя, он завел патефон. Глаза у него блестели, пластинка играла грустно, протяжно, но никто не пошел танцевать. А мать невесты даже укрылась на кухне. Оттуда сразу долетели какие-то звуки — Лукерья Михайловна, наверное, плакала. А жених ходил быстрым шагом по комнате и курил папиросу за папиросой. Я смотрел, как он достает их из толстой картонной коробочки. Точно такую я видел зимой у Клима Александровича. Чудеса, чудеса… Люди у нас курят листья подсолнуха, а у этого есть папиросы, есть даже спички… Но не успел я до конца удивиться, как замолчал патефон. Жених вышел в центр комнаты и объявил: «Начинается вручение подарков! Кто первый? Ну, не стесняйтесь…» Первой подошла моя мать и вручила невесте белые кружева. Это был накладной воротничок или, может, накидочка. Жених поднес подарок очень близко к глазам и спросил удивленно:
— И только?… Не густо, товарищи.
— Это старинное кружево… — стала оправдываться мать. И голос ее пропадал, прерывался: — Мы же с Павлой Михайловной вместе работаем. Очень уважаем друг друга, и я… я подумала — ей эта вещичка понравится…
— Вот именно, что вещичка, — усмехнулся жених и достал папиросу.
— Ну что же — простите нас… И спасибо за угощение. — Мать заплакала, но потом быстро смахнула слезы: — Пойдем, Витя. Я очень устала…
— Анна Тимофеевна, куда вы? Куда вы? Сейчас будем обедать… — залепетала невеста и стала хватать мать за локти, но та уже была у двери. И вот мы на улице. Мать гладит меня по голове, утешает:
— Успокойся, сынок. Мы же не нищие. Пообедаем дома. Велика ли беда…
— А дома-то нет ничего, — говорю злым обиженным голосом. Но мать как не слышит, сама с собой рассуждает:
— Бедная, несчастная наша Павла Михайловна. Не нужна она этому Живице — страшный он человек.
— А что ему нужно?
— Что?.. — задумалась мать. — Крышу ему над головой надо, временное пристанище. Но давай не будем его осуждать. Кто знает, что вынес этот Живица на фронте. Никто не знает, никто нам с тобой не расскажет. Может, и смерть повидал человек… Ой, Витя, Витя! — вдруг вспомнила мать. — У нас ведь дома-то радость! Бабушка ведерко овса принесла.
— Правда?
— Нет, вру… Вчера с пашни идет, а в колее что-то желтеет. Наклонилась — овес просыпан. Ну и ну! Наверно, тряхнуло на ухабе подводу с мешками — и нашло зерно щелку. Она собрала его в ведерко — земля, конечно, попала. Да не беда — провеем…
— Провеем и каши наварим.
— Правильно, сынок. Бог нас пожалел. И кашу сварим, и щи заправим. А если с умом, то на целый месяц хватит еды… А там уж — лето. Смотри, какое солнышко, скоро жара. А летом-то только ленивые голодают.
Мать улыбается, и мне тоже весело, хорошо. Скоро лето, каникулы, да и дома ждет овсяная каша. И вот мы с матерью подходим к обрыву. Тобол переполнен. Вода синеет и клубится воронками. А по середине реки ползет катерок.
— Смотри, Витя, через три часа он будет в Кургане…
— Мама, а города какие?
— О господи, Витя! Не трави мою душу. Это я перед тобой виновата. Не могу даже в город свозить. Все некогда, некогда, да и в кармане у нас точно так. А города денежки любят.
— А когда поедем?
— Нынче летом, даю честное слово.
И я верю маме, и у меня совсем поднимается настроение. Хочется любить всех, хочется быстрее дожить до лета…
ПИСЬМО ВОСЬМОЕ — О НАШИХ СТАРИКАХ
Сегодня на море холодно и немного штормит. А смельчаки все равно купаются. Даже завидно. Но выше себя не прыгнешь.
А мне опять тоскливо — глотаю лекарство. Всю прошлую ночь я так и не спал. Шумел дождь за окном, шумела боль в голове. И сегодня утром меня слушал очень строгий ответственный врач. Говорят, он давно уж на пенсии, только иногда приглашают кого-нибудь заменять. Вот он и старается. Этот старик меня просто замучил вопросами: какая моя семья, какая работа, не бросала ли меня жена, не хоронил ли я недавно близких людей, не унижало ли меня большое начальство… Смешно, да. И мне тоже было смешно, хотя я еще не все перечислил вопросы. Но что в них, не понимаю. Разве у других людей иная судьба? А они здоровы, как быки, а я все время на койке… Но бог сними, с болезнями, да и не мужское это дело — считать болячки. Потому давай забудем о них и поговорим опять о нашей Утятке… Ведь не спал я, сын, потому, что растревожил себя прошлым письмом. И только начну дремать — в глазах снова тот Живица с Павлой Михайловной или тот катерок — на синей вешней воде. Хочу о чем-то другом думать, отвлечься, а в глазах опять наш весенний Тобол. Он большой, неохватный, кругом сине, широко от воды. И по этой синеве плывут льдины. Они похожи то на гусей, то на белых медведей, они плывут далеко, к океану, но пока их путь кончается у моста. Его скоро-скоро будут снимать — ждут из Кургана солдат, они и помогут, но пока он стоит как преграда. И удивительно, что стоит. Кажется: еще секунда-другая — и мост сломится, затрещит, и обломки понесутся вперед вместе с льдинами. И вот вода уже на настиле. Она на глазах прибывает, а льдины уже стучат о перила, и я закрываю глаза. Когда открываю — мне страшно, потому что по мосту идут люди, они не идут, а бредут уже по колено. На том берегу у нас пашни, и это колхозники спешат с работы… И вдруг вижу, как на мост заезжает кто-то верхом. Он, кажется, пьяный. Так и есть, так и есть: спина у седока все время валится назад, вот-вот переломится. Да и лошадь как пьяная. Она задирает морду, болтает хвостом, бьет ногами. Ее, конечно, можно понять: вода-то почти до брюха. И вот уж они на середине моста, а рядом — льдины. Лошадь ржет, седок матерится, а вода прибывает и прибывает. Лошадь делает еще рывок, потом другой, потом третий — и начинает шататься на одном месте. У ней завязли копыта. Настил-то плохой, вот и завязли… Седок спрыгнул с нее и стал хлестать ее плеткой. Она заржала еще громче, как перед смертью… Нет, нельзя на это смотреть, нельзя больше слышать, и мы, ребятишки, бежим вниз с горы, как будто от нас будет помощь. Возле самого моста нас останавливает Федот Михайлович Сартаков — наш утятский лесник: