Мы редко говорили на философские или политические темы, возраст брал свое, когда-то очерченная береговая линия оставалась за бортом, и, честно признаюсь, куда меньше его стихов и прозы мне нравились рассуждения синьора Кальвино, так как он не давал себе труда быть точным, обожая поражать и ставить собеседника в тупик. Более всего этот недостаток проявлялся в его статьях и рецензиях, страдающих чрезмерной патриотичностью, культуртрегерской закваской, а также всегда как бы недописанных. Он попадал в ловушку, расставленную его собственным умом, ибо чересчур полагался на свою способность импровизировать и обдумывал только начало, вход в проблему, начиная с нескольких парадоксальных утверждений, которые он впоследствии развивал, не особо утруждая себя поиском доказательств, а в середине, очевидно, терял интерес к затронутой теме и заканчивал наскоро, прихватывая где придется на живую нитку. Казалось, статьи написаны другим человеком, использующим какой-то стертый наукообразный язык; они были рассудочны, вероятно, отсасывая рассудочное, рационалистическое начало из стихов, которые казались прозрачными и лишенными рассудочного начала начисто. А здесь слепил глаза неожиданный, чуть ли не просветительский пафос. Почти постоянными были разговоры о кризисе поэзии или прозы, о том, что сейчас — время не для писания (когда ему не писалось), а для воспитания читателей, уверяя, что писатель появляется после того, как появится читатель (что верно), и мы должны растить вокруг себя понимающих читателей (как будто читатель создается чем-то отличным от литературы), чтобы потом в России... и прочее, что я воспринимал как бред.
Кальвино делал многое из того, что я считал несообразным: мог начать день, выпив стакан джина с тоником перед службой (что было следствием богемной жизни), превратил свою жизнь в проходной двор, бежал от любезного и необходимого одиночества, не оставаясь наедине с собой ни днем ни ночью, что делало непонятным, когда он успевает писать свои стихотворения и читать, ибо он при этом умудрялся прочитывать уйму книг. Как психологический тип, научившийся жить почти безболезненно, синьор Кальвино был уникален, как парадоксальная натура — интересен, как увлекательный (и увлекающийся) собеседник — незаменим; его стихи мне очень нравились, но жить с ним бок о бок было труднейшим делом.
Я не знаю, о чем думали те женщины, что решались на брак с ним. Конечно, привлекала свойственная синьору Кальвино мягкость и пластичность, его популярность среди пишущей братии и блестящий интеллект, на что падок слабый пол, хищно бросающийся на все яркое и заметное. Я знал всех его жен, это были женщины вполне симпатичные (однако, как на подбор, с плохими зубами) и неглупые, хотя и все, как говорят по-русски, не от мира сего. Насколько я понимаю, ему нужна была мать-жена, которая помогала бы ему жить, не пытаясь эту жизнь переделать и изменить по-своему, подминая его под себя. Жена-мать-служанка-советчица-друг-читатель, как почти каждому художнику, а тем более такому, как синьор Кальвино. Возможно, их вводила в соблазн его мягкость, и они надеялись вить из него веревки для его же (и своего) блага, и все начинали с того, что пытались выставлять барьеры для гостей, идущих косяком: загородки, рвы, преграды, волчьи ямы, не отвечали на приветствия, вели себя вызывающе, уходили с книгой на кухню, — но синьор Кальвино был не просто мягкий, но и гибкий, как стебель, он вроде бы поддавался, увлекаемый требовательной нежной рукой, но мгновенная оплошность — и он опять восставал в полный рост, без следа наклона или сгиба. Его пытались завязать узлом, а он выпрямлялся как ни в чем не бывало, лишь только давление ослабевало. А то и просто вырывался из нежно-железных рук, предъявляя неожиданный запас прочности и силы.
К тому времени, когда мы познакомились, он имел внушительную импозантную внешность, вполне соответствующую его необыкновенному имиджу; читая стихи или в пылу спора он становился почти красив, как сказал бы автор «Мцыри» — чудовищно красив, и многие женщины уверяли, что как мужчина он вполне мог производить, несмотря ни на что, сильное, а в некоторых случаях и неотразимое впечатление. Но это были уже женщины, понимающие что к чему, и я не сомневаюсь, что у него были серьезные трудности с девушками и женщинами в юности, когда непросто перешагнуть через порог первого внешнего впечатления. Будет интересно, когда какой-нибудь психоаналитик, специалист по сексопатологии, выведет торжественный и высокий строй поэтики синьора Кальвино из его первых сексуальных затруднений и докажет происхождение и сходство его пристрастий к экзотическим и скандальным историям со своеобразной интеллектуальной приманкой, вроде брачных кликов лебедей. Но пусть это делают другие.
Из его жен мне больше понравились вторая и четвертая, хотя я ничего не имел против первой, разве что я меньше ее знал, да и к тому же она была несколько жеманная переселенка из хорошей, породистой семьи, а этот женский тип мне противопоказан. Она хотела увлечь Вико уютной добропорядочной жизнью, свить гибкий и прочный кокон для них двоих — и больше никого. Однако за короткий срок Кальвино умудрился нанести столько стремительных ударов по семейному гнезду, что оно распалось уже через два года и чуть ли не по обоюдной инициативе. Он не соглашался позировать для скульптурного памятника, который она хотела заказать, чтобы увековечить своего супруга; не соглашался не пускать на порог хотя бы самых затрапезных, пьяных и непрезентабельных приятелей; проиграл всего за одну ночь в поезде все деньги, взятые для отдыха на побережье, попав в лапы русских шулеров; и хотя понял это сразу, проиграв первую сотню, не смог оторваться, пока не спустил все до последнего песо. Они вылезли на следующей станции и сели в обратный поезд. А в довершение всего, однажды осенью, когда они поднимались по лестнице в свою квартиру, сверху, стуча каблуками и стряхивая мокрый зонтик, глядя себе под ноги, быстро пробежала стройная женщина в черном узком пальто, в которой изумляло соединение тонких черт молодого лица и почти наполовину седых волос. И оба супруга тут же с прогнувшейся от предчувствия душой узнали ее: это была первая душевная привязанность синьора Кальвино, с которой он прожил несколько мучительных лет и которую бросил от усталости и потому, что появилась француженка Элен. Или сначала была француженка, а потом уже та, что в ночь после его ухода внезапно поседела, и изменение цвета переполнило чашу тут же потерявших равновесие весов, жгучий контур вины распрямился в душе, и через час он уже находился в объятиях той, что, кажется, и была невольной виновницей всех его расторгнутых браков, то исчезая, то появляясь на горизонте Кальвино и пользуясь какими-то романтическими чарами, уводящими нашего Орфея за пределы, свойственные его натуре. Женская стервозная душа, которая с легкостью артикулирует как смирение, так и ненависть, опаснее для мужчины, а тем более поэта, чем что бы то ни было.
Со второй женой я познакомился уже в эпоху третьей, на вечер исчезнувшей со сцены (хотя бывшие жены, любовницы и поклонницы свободно сновали по его жизни, то появляясь, то исчезая — ни одна жена не осмеливалась препятствовать отделению теней от мрака прошлого). Мне было кое-что известно о ней, как о феминистке, издававшей женский журнал, в самом скором времени получивший поразительную известность и переведенный на несколько десятков языков. Ее статьи и переводы Гумилева, небрежно мною перелистанные, оставили весьма рассеянное впечатление. Я что-то слышал о ее переписке с этим мэтром современной философии, вернее, о посланном ему письме, на которое пришел ответ, написанный его секретарем, но подписанный собственноручно Львом Николаевичем, где содержалась положительная оценка работ той, кого за глаза называли Машкой (а иногда — Хильдой) из-за пристрастия к русской и немецкой философии и феноменологии, страстной поклонницей коих она слыла, и из-за до конца не понятой мной легенды о ее вроде полурусском-полунемецком происхождении, а также потому, что русским, как уверяли злые языки, она владела лучше, чем родным языком. Я слышал о ее (здесь пойдет оборот, введенный в литературный свет русскими символистами) неукротимом темпераменте и о том письме, которым ее удостоил сам московский Патриарх. Все эти слухи создавали для меня не внушающий доверия образ, но стоило сблизиться с ней теснее — как я воздал ей должное.
Кресла стояли тогда в коридоре, отделенные чем-то вроде ширмы, я листал какой-то журнал, когда белая дверь отворилась, обозначая серый, просеянный жемчужной пылью столб неясного света, и сквозь него прошла высокая белокурая женщина, ощущением силы, здоровья и чертами лица вызвавшая на секунду в памяти тип боярыни Кустодиева. Взаимная приязнь возникает безотчетно, я наклонился, чтобы поцеловать белую приятную руку с очень коротко подстриженными ногтями и сверкнуть озерцом лысины, а Кальвино уже знакомил нас, говоря что-то о ее успехах в философии, а потом представил меня.