— Чертова кошка на заборе.
— У меня есть демерара[35], — сказала я. — Думаю, по вкусу будет то же самое, если размешать.
— Вы ведь не думали закричать из кухонного окна, а? — внезапно спросил он. — Или улизнуть по лестнице?
— После всего, что я наговорила?
— Считаете, вы на моей стороне? — Он снова начал потеть. — Вы не знаете, какова моя сторона. Поверьте, вы понятия не имеете.
Мне пришло в голову, что он может быть не из «временных»[36], а принадлежать к любой из чокнутых отколовшихся групп. Я не в том положении, чтобы дерзить; впрочем, как ни крути, результат, похоже, будет одинаковый. И я сказала:
— Буржуазия — что это за старомодный, политехнический термин?
Я оскорбила его, как и хотела. Для тех, кто еще не вышел из нежного возраста, объясняю: политехнические институты были для тех, кто не смог поступить в университеты, для тех, кто достаточно образован, судя по речи, но предпочитает носить дешевые нейлоновые куртки.
Он нахмурился.
— Заварите чай.
— Нечего потешаться над моими дедушками-ирландцами, если сами повторяете лозунги, которые прикупили на барахолке.
— Это была своего рода шутка, — сказал он.
— Да ну? Правда, что ли? — Я слегка опешила. — Похоже, у меня чувства юмора не больше, чем у нее.
И мотнула головой в сторону окна, на лужайке за которым предстояло вскоре умереть премьер-министру.
— Я не виню ее за то, что она не смеется, — сказал он. — Это не ее вина.
— Неужели? Именно поэтому она не понимает, насколько нелепо выглядит.
— Я бы не назвал ее нелепой, — упрямо возразил он. — Жестокая — да, злая, но не нелепая. Не смешная. Над чем смеяться-то?
— Над всем, над чем смеются люди.
Помолчав, он ответил:
— А Иисус плакал. — И ухмыльнулся. Я увидела, что он расслабился, осознал, что из-за чертовой задержки убивать еще не пора.
— Имейте в виду, — сказала я, — она бы точно посмеялась, доведись ей оказаться здесь. Потому что презирает нас. Посмотрите на свою куртку. Она бы ее высмеяла. На мои волосы посмотрите. Она бы испрезирала меня за такую прическу.
Он поднял голову, взглянул мне в лицо — чего не делал прежде, предпочитая не замечать; я была для него не более чем та, кто заваривает чай.
— Как волосы уложены, — объяснила я. — Прямые. А должны виться. Промываешь, укладываешь, все такое. Должны лежать завитками, она знает, у нее именно так. Еще мне не нравится, как она ходит. Будто ковыляет, вы сами сказали. Ну да, ковыляет. Вы правы.
— А что вы думаете об…
— Об Ирландии?
Он кивнул.
— Хочу, чтобы вы поняли: я собираюсь застрелить ее не потому, что она не любит оперу. И не потому, что вам не нравятся — как вы, женщины, это называете? — ее аксессуары. Фигня в сумочке. И не из-за прически. Речь об Ирландии. Только Ирландия, верно?
— Ну, не знаю, — ответила я. — Мне вы тоже кажетесь фальшивкой. Вы не ближе моего к родной стороне. Ваши двоюродные дедушки тоже не знают слов. Значит, вам требуются дополнительные причины. Основания.
— Меня воспитывали в уважении к традициям, — сказал он. — И поглядите, куда традиции нас завели. — Он осмотрелся, будто не веря собственным глазам: главное событие жизни патриота, всего через десять минут, а ты сидишь спиной к дешевому платяному шкафу, отделанному белым шпоном; занавеска из плиссированной бумаги, неприбранная кровать, чужая женщина и последний чай — без сахара… — Вспоминаю ребят, объявивших голодовку, — прибавил он. — Первый умер почти за два года до того, как ее впервые избрали. Вы это знали? Бобби понадобилось шестьдесят шесть дней, чтобы умереть[37]. И еще девять парней последовали за ним. Когда проголодаешь дней сорок пять или около того, тебе, говорят, становится лучше. Больше не пыхтишь от натуги, можешь снова пить. Но это твой последний шанс, потому что после пятидесяти дней ты уже не будешь ни видеть, ни слышать. Твое тело переваривает само себя. Питается собой от отчаяния. Вы удивляетесь, почему она не смеется? Я не вижу вокруг ничего смешного.
— Какой реакции вы от меня ждете? — спросила я. — Со всем, что вы говорите, я согласна. Идите заваривайте чай, а я посижу тут с винтовкой.
На мгновение он, похоже, всерьез задумался.
— Вы промахнетесь. Вас же не тренировали.
— А вас?
— Стрелял по мишеням.
— Мишени — не живые люди. Вы можете подстрелить медсестру. Или врача.
— Да, могу.
Я переждала одолевший его приступ кашля. Ага, кашель курильщика.
— Ах да, чай, — сказала я. — А знаете, еще что? Они, возможно, и слепнут под конец, но их глаза широко открыты, когда они берутся за свою работу. Бессмысленно добиваться жалости от правительства, как у нее. Чего ради ей соглашаться на переговоры? Почему вы ждете, что она согласится? Что для нее десяток ирландцев? Или сотня. Все эти люди — они законченные каратели. Они притворяются современными, продвинутыми, но коли снять с них узду, они примутся выкалывать глаза на площадях.
— Это может оказаться полезным, — заметил он. — Ну, повешение. При некоторых обстоятельствах.
Я уставилась на него.
— Для ирландских мучеников? Ага, всяко быстрее, чем морить себя голодом.
— Вы не понимаете. Я вас не виню.
— А знаете, что говорят люди в пабах? Говорят, назови хоть одного ирландского мученика. Говорят: давай-давай, хоть одно имя…
— Я могу перечислить вереницу имен, — сказал он. — Они были в газетах. Два года — неужели это слишком долго, чтобы помнить?
— Нет. Но задумайтесь вот над чем. Люди, которые говорят такое, — англичане.
— Понятно. Англичане. — Он печально мотнул головой. — Они вообще ни хрена не помнят.
«Десять минут», — подумала я. Через десять минут, плюс-минус. Нарушая запрет, я сделала шаг к окну кухни. Улица впала в типичное для выходных оцепенение; толпы скрывались где-то за углом. Вероятно, ожидали скорого появления премьер-министра. Телефон на кухонной столешнице оказался совсем рядом, но если я сниму трубку, он услышит писк аппарата в спальне, выйдет и убьет меня — нет, не пулей, каким-нибудь менее громким способом, чтобы не переполошить соседей и не испортить план.
Я стояла и ждала, пока закипит чайник. Спрашивала себя: успешно ли прошла операция на глазах? Когда выйдет, будет ли она видеть, как обычно? Или ее поведут под руки? А глаза завяжут?
Мне не понравилась картина, представшая мысленному взору. Я спросила гостя вслух. «Нет, — крикнул он в ответ, — зрение старой перечницы будет острым, как гвоздь».
В ней нет ни слезинки. Ни для матери, мокнущей под дождем на автобусной остановке, ни для матроса, заживо сгоревшего в море. Она спит четыре часа в сутки. Она живет на парах виски и на железе в крови ее жертв.
Когда я принесла вторую кружку, с осадком демерары на донышке, он снял мешковатый свитер, подраспущенный на манжетах; оделся как для гробницы, подумалось мне, несколько слоев, но одежда не способна прогнать холод. Под свитером оказалась выцветшая фланелевая рубашка. Изломанный воротничок задрался; он похож на человека, который сам себе стирает и гладит.
— Заложники судьбы? — спросила я.
— Нет, — ответил он, — просто с девушками не очень ладится. — И провел рукой по волосам, приглаживая, будто в надежде изменить жизненные расклады. — Детей нет. Ну, я не слыхал, чтобы были.
Я отдала ему кружку. Он сделал глоток и поморщился.
— После… — начал он.
— Да?
— Они быстро вычислят, откуда стреляли; им понадобится совсем мало времени, чтобы разобраться. Едва я спущусь по лестнице и выйду наружу, они меня засекут, на улице-то. Я возьму винтовку с собой, поэтому, когда они меня увидят, будут палить на поражение. — Он помолчал, а потом прибавил, будто я возражала: — Это лучший способ умереть.
— Ясно. А я-то решила, что у вас есть план. В смысле, кроме как погибнуть.
— Лучшего не составил. — В его тоне прозвучал легкий намек на сарказм. — Мне повезло. Больница. Ваш чердак. Ваше окно. Вы. Дешево. Чисто. Работа выполнена, ценой одного человека.
Я уже говорила ему, что насилие ничего не решает. Но это было не более чем благочестие, молитва перед плотной едой. Я произнесла эти слова, не задумываясь, и теперь ощутила их лицемерие. Так сильные проповедуют слабым, никогда не бывает наоборот; сильный не складывает оружия.
— А если я выгадаю вам минутку? — спросила я. — Вы наденете куртку перед выстрелом и будете готовы бежать. Бросите винтовку тут, возьмете свой пустой мешок и выйдете под видом водопроводчика, за которого себя выдали.
— Стоит мне уйти, как я исчезну.
— Допустим, вы выйдете из дома по соседству?..
— И как это устроить?
Я сказала:
— Пошли со мной.
Ему страшно не хотелось покидать наблюдательный пост, но мое предложение пересилило. «У нас еще пять минут, — сказала я, — и вам это известно, так что положите-ка винтовку под стул, чтобы не торчала». Он за мной по пятам пересек прихожую, и пришлось попросить его отступить, чтобы я могла открыть дверь. «Закрывайте аккуратно, — посоветовал он. — Будет фарсом, если мы застрянем на лестнице».