– Вот ведь два сапога пара с хозяином… Уйди, бессовестный! – пробормотала со смехом Мери, отталкивая лошадиную морду. И только сейчас поняла, что, смеясь, еще и плачет и вместе с речной водой по щекам, соленые, теплые, бегут слезы. Она решительно протерла лицо ладонями, выбралась на берег, отжала волосы, подол юбки и медленно пошла к табору, откуда уже доносились голоса вернувшихся женщин.
Ночью Мери внезапно проснулась: из-за полотнища шатра слышались негромкие голоса. Недоумевая, она приподняла голову. Снаружи, у едва тлеющих углей костра, облитые со спины луной, отчетливо угадывались два мужских силуэта. Несколько минут Мери прислушивалась к разговору. Затем, оглядевшись, осторожно подползла через весь шатер поближе.
– …я, может статься, и не святой. Но когда я своих сдавал? Скажи – когда?! Было такое хоть раз?! Хоть один?! – Голос Митьки был хриплым, злым. Мардо сидел спиной к шатру, и лица его притаившаяся за пологом Мери не видела. – И пусть эта ваша раклюшка язык привяжет, не то вырву ей его! Что она вовсе в таборе делает – не пойму! Поналезло к цыганам швалья всякого…
– Что тебе до Меришки? – неторопливо спросил дед Илья, наклоняясь к углям и шевеля их палкой. Вверх взметнулся сноп искр, и девушка увидела жесткий профиль старого цыгана. На Митьку он не смотрел, всецело, казалось, поглощенный пляской искр в ночном воздухе. – Бегает девочка, никому не мешает. Уж все, кроме тебя, и забыли, что она раклюшка. Цыгане вон ее замуж брать хотят – не идет, глупая, дожидается кого-то.
– Знаю я, кого она дожидается…
– Ну, это, положим, не твое дело. И на девку ты зря дерьма не лей. Она, промежду прочим, верно говорила: кто угодно нынче донести может. С чего ты взял, что про тебя сказано было? Или на воре шапка горит?
– Ну вот что я тебе скажу, морэ!.. – вскочил Мардо.
– Что? – Илья невозмутимо смотрел в огонь. – Ты давай, чаво[27], говори… а лучше спать иди, время позднее. Луна вон уж садится.
Митька стоял не двигаясь. До Мери отчетливо доносилось его тяжелое, неровное дыхание. Казалось, он в самом деле вот-вот уйдет. Но минуту спустя Мардо медленно опустился на прежнее место. Некоторое время оба цыгана молчали. Молчала, боясь вздохнуть, и Мери.
– Послушай, Илья, я человек вольный. Как хочу, так и живу. И всегда так было, мне по-другому неинтересно.
– Ну, это я знаю.
– Но на цыган я беды никогда не наводил. Скажи, было хоть раз, чтобы из-за меня солдаты, полиция в табор приходили? Чтоб меня искали? Было или нет?!
– Не было.
– А кто вас зимой на Живодерке от лолэн[28] спасал – не запамятовал?
– Помню.
– Так какого ж черта?!. Или мне на иконе забожиться?!
Тишина. Мери не сводила глаз с лица Ильи, но тот, казалось, ничего не замечал, кроме стреляющих искрами под его палкой углей костра.
– Что ты от меня-то хочешь, чаво? Всю душу уже вымотал… Я про тебя слова худого не говорил. И Меришка не говорила. На иконе божиться тебе не в чем… да и что тебе икона? Ты у самого Христа руку поцелуешь – и сбрешешь. Слава богу, мать твоя не дожила, не увидела всего этого…
Митька вдруг ударил кулаком по земле. Удар пришелся по тлеющей головешке, искры брызнули в стороны.
– Илья! Да чтоб мне воли не видать! Я не сдавал цыган! Ты же сам видел, я безвылазно в таборе сидел, шагу в сторону не делал! И все наши это видели!
– Ну и чего ты тогда вскидываешься?.. Иди-ка, чаво, лучше спать. Без тебя напастей будто мало… Вот ты все на Меришку гавкаешь – а что бы сегодня с нами сталось, кабы не она да не Динка?
Митька молча, ожесточенно тер о штаны обожженный кулак.
– Может, всамделе уйти мне? – наконец сквозь зубы спросил он.
– Как знаешь. Я плакать не стану. Я и вовсе не пойму, что ты столько времени при таборе делаешь. Шел бы себе на Москву, назад…
– Угу… Чтоб меня там лолэ к стенке поставили за то, что я четверых ихних грохнул…
– Ну так в Питер ступай. Аль еще куда, городов, что ль, тебе мало? Воровать негде стало? Раньше-то, поди, долго не думал… Только прямо завтра не уходи, погоди день-другой, а то наши и вправду чего не то подумают… Юльку-то свою с собой не заберешь?
– На черта она мне?
– Ну и слава богу. Ей здесь лучше. Все, ступай.
Митька встал, исчез в потемках. Вскоре поднялся и Илья. Понимая, что он сейчас войдет в шатер, девушка кубарем откатилась на свое место, бухнулась на перину и притворилась спящей.
Ни Мери, ни цыгане так никогда и не узнали, откуда взялся на дороге казачий разъезд и кто рассказал казакам о красном командире. Сошлись на том, что, возможно, среди хуторских все-таки нашелся кто-то, кому коммунисты «поперек глотки стояли». Заподозрить в этом Митьку никому и в голову не пришло, и Мери почувствовала даже некоторое облегчение. Несмотря на невыносимое, почти физическое отвращение, которое внушал ей Мардо, обвинять его напрасно в смертном грехе княжне не хотелось.
Наутро Митька исчез из табора. Мери обрадовалась было, что навсегда, кинулась к Дине – осчастливить новостью и пересказать услышанный ночной разговор. Но подруга, ушедшая из шатра до рассвета «добывать» и вернувшаяся к полудню усталой и злой, только отмахнулась:
– Уйдет он, как же… Этому плюнь в глаза – все божья роса. Вон и рыжий его пасется, куда Мардо без него денется? Явится к ночи, чтоб он сдох…
– Много взяла? – сочувственно спросила Мери, заглядывая в торбу подруги.
– Много… – Дина ожесточенно швырнула торбу на перину. – Полсухаря, пол-луковки да «пошла прочь, побируха, самим жрать нечего!». Господи, как мне это все осточертело, Меришка! Вот скажи, отчего столько людей вокруг мрет, а я все живу да живу?! И ведь даже не утопишься теперь! Люди же скажут – Сенька жену довел, силой за себя взял, а она через это руки на себя наложила! Как я ему такое сделаю…
– Дина, милая, не надо. Скоро все будет хорошо. – Мери взяла ее за руку. – Скоро мы приедем в Крым, там ты сможешь жить как раньше. Уйдешь из табора, и никто слова не скажет. Вот увидишь, все будет хорошо!
– Дай-то бог, – хмуро улыбнулась Дина.
Мери с горечью посмотрела на глубокую морщину, с самой весны перерезавшую лоб подруги. Протянув руку, осторожно погладила ее косы, падающие из-под платка. Дина отмахнулась, не поднимая глаз, взяла ведро и отправилась за водой.
Вечер был тихим, золотистым, безветренным. Солнце уже падало за степь, и табор оживился: у каждого шатра кипели чайники и самовары, цыганки звали друг дружку в гости пить чай, голые дети, отчаянно вереща, носились между палатками. Больше всех народу собрала у своего костра Копченка, кипучей деятельности которой не мешал даже обозначившийся недавно животик. Сегодня Юлька неведомо где раздобыла полмешка прошлогодней ржаной муки и, растерев ее с травой, наделала лепешек. Они получились черными, жесткими и пахли лежалым сеном, но по нынешним голодным временам и это было настоящим пиршеством. Цыгане, рассевшись на траве и на половиках, жевали лепешки, пили чай из пузатого Юлькиного самовара, хвалили хозяйку.