– Все не съедайте, свекру оставьте! – Юлька завернула несколько лепешек в чистое полотенце. Дед Илья еще днем ушел в станицу – смотреть по просьбе казаков какую-то больную кобылу – и до сих пор не возвращался. Настя, ожидая его, сидела возле своего шатра в окружении разновозрастных правнуков, вполголоса рассказывала сказку и одновременно латала прореху на рубашке мужа. Дина у своего шатра стирала белье в жестяном тазу, ей помогала Мери. К шатру Копченки они не пошли, а та, словно не замечая этого, не окликнула ни ту ни другую. Сенька около огня возился с порванной упряжью, которая уже ни на что не годилась. Но взять новую было негде, и Семен, вполголоса ругаясь, тыкал шилом в расползающуюся под руками старую кожу.
– Э, Юлька, вон твой муж идет! – завопил вдруг кто-то из детей. Копченка вздрогнула, чуть не выронив из рук полотенце с лепешками, и сощурилась, глядя против садящегося солнца на залитую красным светом дорогу.
– Чего голосишь, чаворо? Где он, не вижу я!
– Да не на дороге ведь, вот же!
Юлька резко обернулась. Обернулись и цыгане, и среди них пробежал негромкий удивленный ропот.
Митька Мардо оказался вдребезги пьян. Он стоял, широко расставив ноги и шатаясь, возле Сенькиного шатра, и было непонятно, каким образом он умудрился добраться до табора, не разбив лба. О том, что Митька не раз падал на своем пути, говорили перепачканные в серой пыли штаны и порванная от ворота до пупа рубаха. По подбежавшей Копченке он скользнул беглым взглядом, словно не заметив ее, и та нерешительно застыла поодаль.
– Вечер добрый, морэ… – неуверенно поздоровался кто-то из цыган. – Садись с нами.
Митька, не отвечая на приветствие, мотнул головой и недобро усмехнулся. Цыгане переглянулись. Таким пьяным Митьку в таборе еще не видели: он никогда не напивался до бесчувствия даже на свадьбах и крестинах, за что на него искренне обижались: «Вот ведь порода воровская, даже посреди своих осторожность держит!» И поэтому сейчас, видя пьяного в дымину Мардо и не зная, чего от него ждать, цыгане на всякий случай начали потихоньку отходить от Юлькиной палатки.
Митька, впрочем, того не замечал. Он по-прежнему стоял возле палатки Семена, и перепуганная Мери видела, что Мардо в упор смотрит на Дину. По спине на холодных острых ножках пробежал страх. «Господи… он совсем пьяный… что же будет? И деда Ильи нет…» Мери вытянула шею, с отчаянием посмотрев на дорогу, но она была пуста.
Дина, словно не замечая взгляда Мардо, мерно терла белье в тазу, однако княжна видела, как судорожно, до желваков на скулах, стиснуты ее зубы и как бледнеет на глазах опущенное к самой воде лицо. В панике Мери посмотрела на Семена. Тот продолжал сидеть, скрестив ноги, у костра. На стоящего напротив Митьку он взглянул как на пустое место. Дина поднялась, схватила пустое ведро, метнулась было с ним прочь от шатра, но Сенька, не поворачивая головы, вполголоса приказал:
– Бэш.[29]
Она медленно вернулась. Села рядом с Мери, и подруги, не сговариваясь, схватились за руки. Мардо тряхнул встрепанной головой, провел ладонью по лбу, ухмыльнулся… и вдруг громко, на весь табор, запел:
Глупо я изделал – женился на другой,Взял жену с Адессы я бедной сиротой!Я над ней изжалился – стыд хотел покрыть,Думал – успокоится и будет со мной жить!
Машинально Мери отметила, что поет он неплохо. Но, подняв глаза на темное, испорченное шрамами, перекошенное кривой ухмылкой лицо Мардо, девушка вдруг почувствовала поднимающуюся к горлу дурноту. Всерьез перепугавшись, что ее может вывернуть наизнанку при всех, Мери поднесла руку ко рту, несколько раз с силой вдохнула, и тошнота отпустила. Митька, заметив движение девушки, усмехнулся еще шире, качнулся, но на ногах все же устоял и забрал с новой силой:
Кольца заложила, браслеты продала,А меня, мальчонку, до шконок довела…Ты не плачь, Маруська, будешь ты моя,Выйду я отсюда – женюсь на тебя!
«Он нарочно! – в полном отчаянии подумала Мери. – Но чего же он хочет?! Боже, он же пьян, он может… он может со злости что-то сказать… Про Дину, ведь Митька все знает… Господи!» Она скосила глаза на Копченку. Та сидела у своей палатки и скребла медную кастрюлю с таким бешенством, словно хотела растереть ее в порошок. Смуглое лицо Юльки потемнело еще больше, губы были сжаты в жесткую полоску, но она молчала.
Сзади послышался шорох юбки. Мери обернулась – и увидела Настю. Старуха-цыганка приблизилась не спеша, спокойно расправляя на груди бахрому синего платка. Дети и женщины расступились, давая ей дорогу, и Мери в который раз заметила, что и глаза и взгляд у Сеньки с его бабкой совсем одинаковые. И точно так же не было на лице Насти ни раздражения, ни гнева.
– Юлька, девочка, мне два слова тебе сказать! – окликнула она невестку. И, проходя мимо Митьки, чуть слышно обронила короткую, никому не слышную фразу.
Воровская песня оборвалась на полуслове, будто отрезанная. По испорченному лицу Мардо пробежала короткая судорога, его усмешка пропала. Митька опустил взгляд. Тяжело повернулся и медленно, шатаясь, пошел вслед за Настей к своему шатру. Копченка отпрянула, давая мужу дорогу. Митька скрылся в шатре. Настя обняла невестку за плечи и что-то негромко заговорила ей. Сенька не спеша встал, потянулся и зашагал к лошадям. Цыгане встревоженно, недоуменно загудели. Среди женщин пробежал шепоток. Мери посмотрела на Дину, увидела, как у той дрожат губы. Испуганно подумала, что если подруга разрыдается прилюдно, то уж точно разговоров не миновать… И решение пришло само собой, в долю мгновения: Мери набрала в грудь воздуха и, словно бросившись с обрыва, взяла сильно и звонко:
– Ай, с дома ра-а-дость, да, ромалэ, укатила-ась!.. Динка, ну!!!
То ли Дина поняла маневр подруги, то ли просто послушалась от неожиданности, но она сразу же подхватила песню, и дальше они запели вдвоем. А когда из-за табора, от табуна пасшихся лошадей до них донесся Сенькин голос, нащупавший нижнюю партию. Мери поняла, что главное сделано и беда уже позади. Дина смотрела на подругу широко открытыми, остановившимися глазами, но слез уже не было в них. А цыгане один за другим вступали в долевую песню, расходящуюся по безмолвной степи, словно круги по воде от брошенного камня, – все дальше, все шире, до самого садящегося солнца, до первых звезд, до седого тумана в оврагах…
Ай, с дома радость укатилась,Да не вернуть ее назад,Ах, умираю, пропадаю, мать моя,Да на роду, видать, назначено…
Ах, вот помру я, боже мой,И чужие люди похоронят,Во сырую землю положат меня,Ай, знать, судьба-злыдняНа роду назначена…
«Боже мой… я ведь пою! Пою в таборе!» – растерянно подумала Мери. Только сейчас девушка поняла, что впервые за все время, проведенное среди цыган, она решилась запеть в полный голос. Прежде она не делала этого даже в хоре, хотя многие говорили княжне, что голосок у нее имеется неплохой и прятать его грех. Но Мери, слушая великолепных хоровых певиц, уверена была, что ей рядом с ними стыдно даже открывать рот. И в таборе она ограничивалась тем, что подтягивала песню и хлопала в ладоши во время очередной дикой пляски, когда плясали всем табором и никто не смотрел друг на друга. Но плясовые песни были простыми и легкими… А вот такую, долевую, протяжную, взлетающую к небу и тут же подбитой птицей падающую чуть не в самые недра земные, Мери не рискнула бы завести при таборных даже под страхом смерти. И сейчас, глядя на окруживших палатку цыган, которые пели вместе с ней, кто лучше, кто хуже, она понимала, что никто не смеется над ней, что все хорошо, все как надо. А уже под конец песни со стороны дороги вдруг прилетел сильный, красивый, покрывший разом весь табор мужской голос, и Мери, обернувшись, увидела деда Смоляко, не спеша идущего от дороги к палаткам. И только теперь она разрешила себе облегченно вздохнуть и замолчать. И с улыбкой взглянуть на Дину. К ее изумлению, та смотрела куда-то в глубину шатра.