на богатом опыте, справедливо не доверял окружающим.
— Садись! — пригласил писатель Наташку, спустившись с ней в ливинг-рум. И сразу же предупредил ее: — После Соединенных Штатов все здесь тебе будет казаться миниатюрным и неудобным.
Она осторожно опустилась в одно из трех, искусственной кожи, кресел и тотчас застеснялась душераздирающих скрипов, изданных дряхлым монстром.
— Ой, какой ужас!
Писатель сел в кресло, стоящее у противоположной стены, и они поглядели друг на друга. Лицо Наташки, отметил писатель, было густо намазано слоем темного мейкапа, долженствующего символизировать собой загар. Вокруг глаз она была обильно раскрашена. Как боевые узоры индейцев различных племен отличаются друг от друга и позволяют знатоку без усилий определить, к какому племени появившийся в поле зрения индеец принадлежит, так Наташкин мейкап неопровержимо указывал на принадлежность «индейки» Наташки к племени экс-советских буржуазок южного типа, заселивших предместья Лос-Анджелеса. Классовость и национальность мейкапа бросились писателю в глаза. (Правда, она родилась среди другого племени, но сознательную-то жизнь ей пришлось начинать среди этих «индейцев».)
— Что же ты меня даже не встретил?
— Ты не сообщила мне ни номер рейса, ни название авиакомпании.
— Но Володя ведь сказал тебе по телефону время прилета? Ты мог поехать прямо в аэропорт.
— В какой? В Париже по меньшей мере три аэропорта: Шарля де Голля, Орли, Бурже…
Она молчала, но он понял, что она его в этот момент ненавидит. Ненавидит за его умение быть правым, не будучи таковым. За его спокойствие.
— Этот мейкап тебя старит. Ты выглядишь как лос-анджелесская еврейка.
— Да, я плохая! — зло согласилась она. — На кой черт я тогда приехала к тебе, если я тебе не нравлюсь?
— Ты приехала не ко мне, а в Париж. Ай эм сорри за лос-анджелесскую еврейку.
— Теперь, оказывается, я приехала в Париж… — Лицо ее стало чужим и официальным, как будто она сидела в кресле аэропорта и вынужденно разговаривала с неприятным мужчиной, который к ней пристает. Она вынула из сумочки сигареты, в пачке оказалась одна сигаретина, и закурила, мужским движением зажегши спичку. — Где здесь можно купить сигареты?
— Не знаю. Я давно не курю. Их продают в «Табаках». Ближайший — на рю де Риволи, кажется…
— Как дойти отсюда до рю де Риволи?
Он объяснил. Она пошла к выходу.
— Не заблудишься? — спросил он вслед. — У тебя есть с собой адрес и телефон? Позвони, если вдруг заблудишься…
Ничего не ответив, она ушла, как горнолыжница, тяжело ступая сапогами по лестнице.
Вернулась она только через полтора часа. Писатель волновался эти полтора часа и жалел, что отпустил ее в незнакомый город одну. Опять и опять выглядывал в окно. Она появилась с таким же суровым лицом, с каким ушла. Двуцветные, отрастающие волосы заглажены назад еще больше. Меньше мейкапа у глаз. Может быть, плакала? Впоследствии и этот поход за сигаретами войдет в анналы истории их отношений как свидетельство жестокосердости писателя, заставившего несчастную Золушку блуждать по улицам незнакомого города в поисках сигарет. («Да он мне даже за сигаретами не пошел…»)
— Садись, Наташка, выпьем, — предложил он. — Вино-то французское. Даже самые дешевые вина, рабоче-крестьянские, и те очень приличны. Это тебе не Калифорния, не шабли с привкусом гашеной извести.
— Калифорнийские вина тоже бывают хорошие. После пяти долларов за бутылку можно купить хорошее вино. Хороший херес, — пробурчала она.
— Защищаешь родной штат? Французское вино в любом случае лучше. Какое может быть сомнение?
Он открыл бутылку «Кот дю Рон» и наполнил бокалы. По привычке он всегда покупал именно этот сорт вина. Как ему в свое время посоветовали Тьерри и Пьер-Франсуа покупать «Кот дю Рон», так он и продолжал пить вино неимущих, даже когда, получив чек от издательства (аванс за очередную книгу), мог позволить себе вино подороже. Писатель так усердно воспитывал себя в презрении к жизненным благам, что добился-таки небывалых успехов.
— Почему у тебя здесь такой спертый запах? Ты что, никогда не открываешь окна? — Наташка сморщила нос (и чуть выпустила когти).
— Открываю, и даже часто. Я покупал и специальные свечи, чтобы избавиться от запаха. Но квартира старая. Пропиталась запахом человека, запахом прежних жильцов. Если выбросить мебель и старые тряпки и выкрасить квартиру, запах исчезнет. Но я везде живу временно. Не люблю надолго устраиваться. К запаху привыкаешь. Ничего страшного… — Он вновь наполнил бокалы вином с берегов Роны и поднял свой:
— За твой приезд в Париж, Наташа!
— За мой приезд в Париж! — сказала она очень серьезно.
«Почему я не купил шампанского? — подумал он. — Человек приезжает в Париж в первый раз только однажды. Почему я не устроил ей „настоящий“ прием? Я слишком суров. Может быть, я не купил шампанского потому, что посчитал Наташку не своей, а чужой и ее приезд — нашествием на меня грубости? А кто же празднует нашествие шампанским?»
Очевидно, так оно и было.
Несомненно, что мы видим каждого человека таким, каким хотим его видеть. Писатель мог в эти первые декабрьские дни Наташки в Париже увидеть ее, скажем, ужасной блядью, и этот ее образ тоже сошел бы за истинный. Он смог бы представить своему сознанию определенное количество неопровержимых фактов, неопровержимо доказывающих ему, что она блядь, что она была для ленинградских и лос-анджелесских мужчин легкой добычей, что и сейчас Наташка такая же блядь. Не может же человек измениться в какие-нибудь два месяца. Однако по свободному выбору писателя Наташка Парижская номер один была названа им Наташка Простая, Наташка Грубая, Наташка Плебейка.
Плебейка прихватила с собой травы. Он приготовил стейки, они их съели, выпили две бутылки «Кот дю Рон» и закурили джойнт, сделанный писателем из Наташкиной американской марихуаны. Сидя у знаменитого впоследствии обеденного столика мадам Юпп, они враждебно поглядывали друг на друга. Враги.
— Пойдем в постель? — предложил он, представляя, как будет ебать сейчас эту вторгшуюся в его жизнь русскую бабу. Ебать, как наказывать, схватив за крупную теплую шею.
— Прямо сейчас? Побежим? — спросила Наташка, злясь. — Может быть, докурим джойнт?
— Разумеется, докурим. И пойдем… — настоял он и, затянувшись еще раз джойнтом, отдал ей окурок: — Я больше не хочу. — И ушел в спальню. Там он задернул шторы, отделяющие мир внешний от мира кровати, спокойно разделся, сложил вещи на стул и лег.
«Какая сука! — подумала она. — Не поцеловал, не взял за руку, не раздел».
— Я жду тебя! — сказал он из спальни.
«Ну хорошо! — решила она. — Сейчас будет война. Я тебе устрою, Лимонов!» И, сняв сапоги и кожаные штаны, пошла в ванную. В ванной она зло почистила зубы.
И писатель отметил, с полупьяной улыбкой, направленной