в темноту, что она чистит зубы зло, агрессивно, слишком много энергии вкладывая в этот невинный процесс.
Она явилась из ванной мощная, большая, совсем голая, и, став над ним, накрытым до подбородка одеялами, скрестила руки под сиськами.
— Ну, куда я должна лечь?
— Куда хочешь. Я предоставляю тебе право выбора.
Она обошла кровать и легла, резко взмахнув одеялами, на свободной части кровати — ближе к окну.
— Ну? — спросила она, со спины повернувшись к нему, правая сиська смяла подушку, левая — соском и шершавыми шишечками ареолы смотрела на него. — Что же ты меня не ебешь?
— Сейчас буду ебать, — ответил он и смутился немного.
«Блядь, — подумал он с невольным уважением. — Сейчас она постарается взять реванш. Большая какая! Такую поди выеби… Все будет жаловаться, что мало». Здесь, в его спальне в Париже, Наташка почему-то выросла. В последний их сексуальный акт в Нью-Йорке, состоявшийся в шесть часов утра на постели воришки Мориса (они только что явились из огромного сарая дискотеки «Рокси», где протанцевали вместе с сотнями черных и белых хулиганов и ищущих на свою жопу приключений личностей в токсидо всю ночь), писатель был готов поклясться, она была меньше.
— Ну, что же ты? — упершись локтем в подушку, монгольская скула в ладони, она нагло облизнула большие губы.
«Простая-то она простая, — подумал писатель, — однако сейчас мне придется нелегко».
И он храбро протянул руку к соску ее крупной энергичной сиськи, тотчас вспрыгнувшему от злости. Сосок был теперь грубый, бабий, не прощающий слабости.
«Ну, если у тебя сейчас не встанет на меня хуй, Лимонов… — подумала она угрожающе. — Ну, если не встанет… Горе тебе!»
Он поцеловал ее несколько раз мелко и условно, как целуют детей, недолго. Но когда он в очередной раз хотел освободиться от ее рта, она удержала его за плечо и нагло, по-бабьи, а не по-девичьи, распустила по его рту губы. Тут он понял, что интеллигентские поцелуйчики его не спасут. Она вызвала его на поединок, и он должен серьезно, глубоко и грязно, целовать ее сейчас, поцелуями взрослыми, вульгарными и крепкими, какими целовали ее все эти животастые владельцы колбасных и других магазинов. А ебать он ее будет должен после поцелуев так, как могли бы ее ебать, красивую, два напившихся с нею трак-драйвера. А если он не сможет, то грош ему цена. Она может спихнуть его с кровати пинком, и будет права.
О, как извилисты пути человеческого воображения! Он вспомнил, что он коротко острижен (почему он начал с этого? Символ мужественности?), вспомнил, что всегда мечтал быть «мерсенари», вспомнил свое армейское происхождение и, рассекая наслоения интеллигентности, добрался до ядра своей личности, до пред-Лимонова, до русско-украинского парня, случайно получившего имя Эдуард, в шапке-ушанке и сапогах ездившего в мерзлом трамвае на работу. Тот парень, в сапогах и ушанке, вор и рабочий, куривший папиросы «Казбек» и умевший ловко плевать, посмотрел на лежащую рядом с ним ухмыляющуюся русскую девку Наташку и, ухмыльнувшись точно такой же улыбкой, сказал вдруг:
— Ну что, пизда?
Затем он по-хозяйски, не торопясь, взял ее за попку, раздвинул ей ноги, и состоялся первый их сексуальный акт, удовлетворивший их обоих. Заезжий лектор-писатель в Лос-Анджелесе не ебал Наташку так. И писатель-танцор из «Рокси» не шел с Эдькой Савенко ни в какое сравнение.
Эдька Савенко стал появляться в постели Наташки, но, увы, не часто. В основном с ней спал, с бедняжкой, страглинг райтэр[8] Лимонов, мозги которого были полны начинкой для очередного романа или озабочены и воспалены от того, что цифра его счета в банке стала вдруг катастрофически трехзначной. И Наташке тоже не всякий раз удавалось быть русской бабой Наташкой. Куда чаще она бывала или поэтессой, стихи которой не напечатал эмигрантский журнал «Новые времена», или лос-анджелесской моделью, которую не взяли в очередное парижское модельное агентство, а позднее — невысыпающейся шантез рюсс, которой противно было увеселять своим пением богатых бездельников в кабаре.
В декабре-январе она еще пыталась стать парижской моделью. Писатель не очень верил в то, что свиносапогую Наташку возьмут в модели.
«У нее запущенное лицо и никакой прически, — думал он. — Она выглядит старше своих лет, и у нее обожженный живот. Куда она лезет!»
Он вставал рано и выходил в китченетт. Выбивал использованную кофе-массу из итальянской кофеварки, мыл детали кофеварки и (единственное действие, в котором признавалось существование в квартире Наташки) шел молоть кофе в ливинг-рум. Дабы не будить ее. Поставив кофе, он выключал свет в китченетт, включал свет в ванной. Чистил зубы и прочищал нос, всегда издавая одни и те же звуки. По методу Ганди он набирал в нос воды и выпускал ее через рот. Брился. В момент, когда он смывал с лица последние клочья пены, всхлипывая, в верхний сосуд кофеварки подымался кофе.
Наташка слышала все операции и, лежа в постели, была удручена незыблемостью этого процесса.
«Хотя бы раз он почистил зубы и уж потом сделал кофе. Изменил бы что-нибудь! Проклятый зануда!»
Оставалось загадкой, как такой человек мог в свое время написать сборник таких стихов.
— Такой мальчик, красивый, беленький… — прошептала Наташка и услышала, как бывший мальчик, взяв свою чашку с кофе, спустился в ливинг-рум и сел у стола на табурете. Расшатываемый ежедневно телом писателя табурет противно заскрипел.
«Блядь, хотя бы табурет сменил!» — озлилась Наташка и перевернулась в постели. Нагребла на себя одеял и, потерев ногу о ногу, подумала, что ей не везет в жизни. И писатель, о котором она мечтала, прочитав сборник его стихов, чей образ она так старательно разработала, оказался не таким, каким она хотела бы его видеть. А каким она хотела, чтоб он был? Наташка задумалась. «Ну, во-первых, она хотела бы, чтобы он не вскакивал бы и бежал к столу, а лежал бы сейчас с нею, ее обнимая. И они делали бы любовь? Нет, утром она не любит заниматься любовью. Они бы просто лежали обнявшись и слушали бы, как потрескивают кирпичи внутри допотопной конструкции шоффажа в прихожей. И как кричат евреи на улице, открывая магазины. Она могла бы, скажем, время от времени менять позу — положить на его твердое тело свою ляжку… Это приятно… Или она бы лежала на боку, а он обнял бы ее за сиськи сзади, они лежали бы, как две ложки, и его член упирался бы ей между ног. Он бы встал, его член, но не совсем. Потом…»
В ливинг-рум писатель надумал наконец первую фразу утра и ударил по клавишам машинки.