Малыши промывают сырую шерсть соком плодов кабуйя — со времен, наверное, доинкских он славится как лучшее средство для удаления жира. Потом шерсть сушат, снова промывают, колотят увесистыми плоскими дубинками, снова промывают в воде.
Когда ноги у мальчишки достают педалей, он начинает работать на станке староиспанского образца.
У женщин свое дело: они прядут шерсть, они же ее и красят соком грецкого ореха. А также и фабричными красками.
Эти самые фабричные краски и химические волокна долго были предметом спора в столичном Музее изящных искусств: считать ли их «натуральными»? Не профанация ли это народного искусства?
Нет, отвечали оппоненты, ничуть не большая профанация, чем переход с шерсти ламы на овечью.
Сами индейцы-отавало такими проблемами себе голову не забивают. Они знают только, что натуральная шерсть, ох, как подорожала, а настоящий мастер и из синтетических нитей соткет пончо, ничуть не худшее, чем ткал его дед из овечьей шерсти, окрашенной соком грецкого ореха.
Л. Ольгин
Девять суток в пустыне
Ежели взойти на берег сей, то с него не представляется никакого склона или схода, а видна ровная, плоская возвышенность, простирающаяся от Каспийского до Аральского моря. Киргизцы дали сему месту наименование, соответственное правильному их об оном понятию. Крутой берег называют они чинк, а плоскую возвышенность между двумя морями — Устюрт, что значит возвышенная равнина. Из отчета первой русской научной экспедиции на Устюрт. 1826 год.
— Давай, ребята! — кричал Семен Бурыгин на бегу. — Жми на всю железку! Жми.
Он бежал не оглядываясь, потому что смотрел вперед, на белеющую как кость вершину холма да еще на небо, где едва можно было угадать пробивающееся солнце.
Кричал Бурыгин для собственного, так сказать, вдохновения: Коля Максимов топал примерно в полукилометре, а Ташканбай Утесинов, тот и вовсе отстал из-за стертой ноги. Да и побежали они, правду сказать, нехотя. Просто привыкли за эти дни блужданий по Устюрту доверять Бурыгину, его опыту, умению не теряться — вот и побежали, увидев, что тот бросил кошму, чайник и помчался к холму.
Помчался, конечно, не то слово. После шести дней пути по зимнему плато не очень-то разбежишься. Так, ковылял нога за ногу. Но самому-то Бурыгину казалось: сухое, легкое его тело прямо летит по воздуху, и он старался чаще и чаще колотить валенками по глине.
— Хоть бы развиднелось, — хрипел он. — Хоть бы здесь повезло...
Бурыгин торопился что было сил. Хватал широко открытым ртом плотный морозный воздух, сердце горячим комком колотилось у самого горла, а легкие резало так, будто не воздух попадал в них, а толченое стекло...
«Ни черта дыхания нет... Курево брошу... Как спекся быстро...»
Не в куреве было дело: ослаб. Но он-то думал по-другому, потому что не видел своего заросшего, закопченного у костров лица, острых скул, ввалившихся голубых глаз. ,
Уже у самой вершины Бурыгин загреб валенком обломок ракушечника, неуклюже упал на бок, разодрал щеку о куст, жесткий, как железная стружка. Банка тушенки, которая все эти дни грелась у него в ватнике, во внутреннем кармане, впилась в бок. Бурыгин ругнулся, быстро вскочил, по-крабьи заполз на вершину, завертел головой из стороны в сторону, оглядывая степь.
Устюрт лежал перед ним пустой, грязно-желтый, зимний. Таким Семен видел его не первую зиму, привык к нему и не думал: красив он или не красив? Степь есть степь — голое пространство. Как и вчера, третьего дня или сто лет назад, не на чем было остановиться взгляду. Ровно, сильно дул ветер. Он нес с собой снежную крупу и песок. И Бурыгин то и дело сплевывал песчинки, оседавшие на зубах. Но в той стороне, откуда дул безжалостный ветер, в неясном расплывающемся пятне все же угадывалось солнце.
— Ну давай, — зло сказал Семен мутному пятну. — Чего прячешься? Нашло с кем играть...
Но так же равнодушно, как и час назад, смотрело бельмо на степь, глинистый бугор и на коротконогого худого человека в сером ватнике и валенках. Усталость и безразличие навалились на Бурыгина. Он сел спиной к ветру, сунул застывшие руки в рукава. Мертвый оторвавшийся куст катился по склону. Бурыгин смотрел на куст, на то, как треплет и гонит его ветер, и ему представилось, что вот еще минута-другая, и его самого, одеревеневшего, неживого, подхватит ветер и так же потащит по склону, перекатывая с боку на бок. Он поднял глаза к горизонту, и тут тело его, опережая, кажется, саму мысль, потянулось к светлой черте. Острый солнечный луч рассек облака, и у самого края, у мрачного занавеса, где небо сходилось с Устюртом, Бурыгин увидел то, что сейчас, сегодня, в эту вот безнадежную минуту, нужно им было больше всего.
— Буровая! — выдохнул Бурыгин. — Она...
Далекая вышка казалась сплетенной из каких-то паутинок, невесомых нитей, потому что парила в воздухе, не касаясь земли. Висела недолго, но все равно цепкому, привычному к степи глазу Бурыгина было достаточно и этих мгновений: километров десять было до буровой. Не больше.
— Вы-ы-ы-шка! — заорал Бурыгин. — Буровая!
Он еще что-то кричал, не помня себя от радости.
Коля Максимов увидел, как Бурыгин замахал вдруг на холме руками, странно затоптался на месте, поднимая то одну ногу, то другую.
«Что это с ним? — подумал Максимов и уже быстрее зашагал к бугру. — Вроде как пляшет. С чего? А если...»
Максимов отогнал эту мысль. Вообще-то бывает... Он, кажется, читал. Заблудились люди в пустыне. Воды нет. Еда кончилась.
День. Другой. Третий. Идут люди по песку, и вдруг кто-то побежит, закричит или там запляшет. Пишут — значит, бывает такое. Поехали утром — неделю назад это было — к нефтеразведчикам в Тамды. Он, Максимов, на своей машине трубы повез. А Бурыгин с Ташканбаем на цементировочном агрегате. Туман. К обеду на буровых должны быть, а уж вечер. Зимний день короток. Ну, туда-сюда. И ночью, и следующим утром все дорогу искали. Пока горючее не сожгли. Сначала у машин сидели. Думали, может, наткнется кто. Геологи, или чабаны, или случайная машина. Не дождались. Пошли. Бурыгин настоял: надо идти! Вот и идут они. Которые сутки...
Максимов брел, а сам посматривал, как суетится Бурыгин на макушке холма, и тревога, кажется, сама прибавляла ему сил. «А если правда спятил Бурыгин? Как они выберутся? Ташканбай, конечно, парень железный: ногу сбил, идет с трудом, а спросишь: «Как дела, Ташканбай?» — «Жаксы, жаксы» (1 Хорошо (каз.).). И улыбается через силу. Да и вообще Ташканбай человек местный, привычный. Вроде угадал, в какую сторону идти надо. Вчера корешки какие-то откопал. Сварили — есть можно...»
Бурыгин видел с вершины, как заторопился Максимов. Бежал смешно: пополам под ветром согнулся, словно его под дых кто-то саданул, но ногами работал шустро. «В самый раз поспевает, — скривился Бурыгин. — И что за мужики пошли? За двадцать парню, а хуже пацана. Ну куда он сейчас без него? Пропал бы как котенок. Он же, Бурыгин, нутром почуял, что вот-вот солнце прорежется. И побежал. И все точно — успел! Вот она, буровая. Эх, Максимов, Максимов...»
Бурыгин вспомнил, как уходили они от машин, и опять скривился. Надо же, такое спросить: «Зачем, Бурыгин, примус тащить? Сгущенку варить?» — «Точно, угадал, Коля. Шесть банок и еще воду варить будем. В воде самый витамин, когда ее сваришь».
Бурыгин потер зашибленный бок, который вдруг заныл, и вновь почувствовал под рукой «заначенную» банку тушенки: «Открыть, что ли, на радостях? Или погодить?»
Он опять вспомнил, как Максимов спросил про примус. Эх, Коля, Коля-Николаша! Пацан ты, пацан. Без примуса, без горячего хлебова уж давно загнулись бы. Потому что хоть сто, хоть двести километров иди — палки на Устюрте не найдешь. «Нет, погожу еще банку открывать. Потерплю до последнего». Он, Бурыгин, в двадцать-то лет «варежку» не разевал. Свое разумение имел. Он в эти годы уже гнус кормил в Якутии с геологами. Потом в Киргизию, в Хайдаркен, на рудник за туманами ездил. Там дороги такие: пройдешь раз, запомнишь. На обогащенной смеси идешь, а мотор все одно вполсилы тянет. Ползешь, ползешь, аж муторно станет...
И женился там, в Хайдаркене. Какой она ему борщ варила! Со старым салом. Со старым самый вкус. Сейчас бы этого борща. И чего у них не склеилось? Может, потому, что у ее родителей жили? Может, и потому. Бурыгин сам себе хозяин. Сам привык свой борщ своей ложкой хлебать. Не склеилось, и ладно. И ничего. Баб полно. Жены одной нету. Это уж верно говорят...
Бурыгин пошел вниз. Так же сильно и ровно дул ветер, и песок летел за этим ветром. Но как будто стало светлее, и мороз вроде стал поменьше. Бурыгин спускался по склону обычной своей походкой: уверенной, слегка вразвалку, неспешной шоферской походкой. И лицо у него было как всегда. Ну похудел. Ну несколько дней не умывался. И что? Каждый тампонажник или буровик в Новом Узене скажет: Бурыгин идет, Семен Григорьевич. Моторист-водитель цементировочного агрегата. Это не Коля Максимов, который без году неделя на Мангышлаке... А Бурыгин полуострову да Устюрту одиннадцать лет отдал. Помнит, как по пять литров в день воду выдавали. Помнит первый фонтан нефтяной. Помнит первый эшелон с нефтью, ушедший на Большую землю. Одиннадцать лет в пустыне. Это не по городскому асфальту на «Волге» кататься.