к заставе. Лыж наших наверху не оказалось. Ни лыж, ни палок — видно, унесло ветром, сбросило вниз. Решаю прекратить бесполезные поиски и двигаться так. С каждой минутой пурга набирает силу, и времени нам терять нельзя. С «Разлуки» последний раз связываемся с заставой. Там очень обеспокоены нашим положением. На телефоне Рогозный. Я слышу, как от волнения срывается его голос. Стараюсь его успокоить. Даже что-то неудачно шучу насчет бани. Про лыжи не говорю — к чему разводить панику?..
Все идет более или менее сносно, пока не сбиваемся с тропы. Была тропа — была уверенность, находились и силы. Теперь всего этого как-то сразу стало не хватать. Но главное, я чувствую, с каждым шагом тает наша уверенность. К тому же притомился Машонов, начинает отставать. Только бы не поддаться панике и чувству страха, думаю я. Иначе — пиши пропало. Сам я страха не испытываю. Просто не позволяю себе думать об этом, гоню прочь всякие такие мысли. Один только раз мне стало по-настоящему страшно. После того как Машонов совсем отказался идти. Я близко увидел его потухшие, ничего не выражающие глаза, и мне сделалось жутко. Я почувствовал, как чем-то холодным и мерзким закопошился, разрастаясь, во мне страх…
В распадке мы случайно натыкаемся на нашего мерина. Стоит себе, прядет ушами, а на спине целый горб снега. Его спокойный философский вид возвращает нам некую уверенность. И вместе с тем обманчивый соблазн вот так же тихо и спокойно, не утруждая себя, переждать пургу здесь, в распадке. Я ловлю себя на мысли, что и сам не прочь пристроиться под теплым боком у Вулкана и хоть на пять, на десять минут дать себе передышку. Закрыть глаза, вспомнить дом, близких и окунуться в атмосферу, навеянную сегодняшним письмом (его я таки получил, хотя и не ждал). Но нет, я нахожу в себе силы (не зря сестренка пишет, что мой антропоним «Андрей» означает — «мужественный» и родился я под удачливым знаком зодиака) заставить себя идти дальше. Мы сажаем Машонова на спину лошади и выбираемся из распадка…
«Мертвая точка» наступает у меня почти перед самой заставой. Правда, мы еще не знаем, что цель так близка. В глазах как-то сразу потемнело, голова пошла кругом, я «поплыл»… Даже звуки пурги стали глуше. Не хватало воздуха. Я ловил его ртом, как тот большой окунь, оставшийся на мели во время цунами. Наверно, я удержался в ту минуту на ногах только благодаря нашей «связке». Навалившись всей тяжестью тела на веревку, перехватившую мою штормкуртку на уровне груди, я приказываю себе идти. И в такт каждому шагу упрямо повторяю: «Терпи… терпи… терпи…» А потом мне в голову сами собой приходят стихи, которые вроде тут и ни при чем, а может, и кстати. «Отважный мальчишка, исполненный сил, услышал кукушку и громко спросил… — твержу я, переламывая свою усталость и головокружение. — Довольный ответом, он лег на траву: а сколько на свете еще проживу?.. — Теперь, кажется, легче — дыхание наладилось. — Вновь стала кукушка ему куковать, он сбился со счета и начал опять…» Почему всякий раз, когда мне сложно или трудно, со мной это происходит? Дед говорит, что стихи — это пища души. Может, у меня это от деда и я просто не могу без этой пищи? В доме у нас большая библиотека. Ее любовно, книга к книге, собирали дед и отец. Уходя от нас, отец не взял особой ни одной книги, хотя, я знаю, многое здесь необходимо ему для работы. Он журналист-международник… И довольно известный. Вообще, сколько помню отца, всегда он был в поездках, заграничных командировках, всецело поглощен своей работой и с нами, детьми (мной и сестренкой), совсем не занимался. Может быть, поэтому мы не сразу и ощутили перемену в нашей жизни… Мама говорила нам, что он эгоист, самовлюбленный человек. Что его духовные дети (то есть книги) ближе ему собственных, физических (то есть нас). Но я не осуждал его. Не осуждаю и сейчас. Может, он действительно глубоко несчастный человек, страдающий оттого, что в последнее время его духовные дети так редко и так незаметно для окружающих появлялись на свет…
И тут я глубоко проваливаюсь в снег, напарываясь рукавицей на что-то твердое и острое…
Засыпаю я уже под утро, когда поздний рассвет разбавляет за окном чернильную глушь неба. А когда просыпаюсь, нахожу на тумбочке кружку свежего молока с краюхой пахучего хлеба и записку: «Отдыхай, набирайся сил, ни о чем не беспокойся. С занятиями управимся». Подписано: «Н. П.» Только теперь я обращаю внимание, что инициалы имени и отчества Рогозного созвучны наблюдательному посту. А то все никак не мог взять в толк, когда кто-нибудь на заставе невзначай ронял: «НП сделает вдувание, НП не любит этого, НП не проведешь…» Интересно, что они там говорят между собой про меня, как называют? Я бы многое дал, чтобы хоть краем уха услышать это.
Поднимаюсь, привожу себя в порядок, набрасываю на плечи полушубок и выхожу на улицу. Метель улеглась, небо чистое, дышится легко. Все вокруг белым-бело — сопки, распадок, деревья. Снег лежит на пихтовых лапах, клоня их вниз, на перилах мостков, даже на нитях проволочного забора. Наш «Казбек» форменным образом утонул, забуксовал в этом белом плену, как обессилевший старенький пароход, зажатый со всех сторон льдами и торосами. Только дорожки-тоннели, разбежавшись в разные концы, связывают его с остальным миром. Одна из них ведет к офицерскому дому. По ней я и иду на заставу. Я ценю заботу Рогозного и совсем не хочу нарушать его предписание, но у меня есть два неотложных дела, которые я должен непременно выполнить.
Минуя дежурку и канцелярию, прохожу в казарму. Здесь тихо. Полумрак. Общий подъем уже прошел. Одно из окон чуть расшторено, и в его свете я вижу Машонова. Он лежит на спине, глаза его неподвижно устремлены в потолок. На мое появление он никак не реагирует. Понимаю, ему сейчас не до разговоров. Попова и Ульямишу я нахожу в комнате отдыха, играют на бильярде. Вид ничего, бодрый. Прошу их на минутку зайти ко мне. Когда мы остаемся одни, я говорю:
— Валентин и Костя! Я хочу вас просить вот о чем: то, что случилось вчера с Машоновым, не должна знать на заставе ни одна душа…
Они молча соглашаются со мной… Я читаю в их глазах понимание и одобрение.
— Парню надо помочь. Ему сейчас очень тяжело…
Они согласно кивают. Лица у обоих серьезные. У нас настоящий мужской разговор. Они поднимаются, и мы обмениваемся крепким рукопожатием.
Теперь