Это настолько изумило Лахновского, что рука с поднятой тростью замерла.
— Т-ты, р-развратник?! — заикаясь от гнева и чувствуя, что если он все же ударит Савельева, то трость войдет ему в грудь по самую ручку, а нижний конец вонзится в пол под кроватью. — Как ты смел?! Убью!
— Ну и что же? — опять усмехнулся Федор. — Здесь ли, в кровати твоей шлюхи… Или в лесу, от партизанской пули…
— Что-о?
Это безразличие к смерти, и даже не безразличие, а явственно прозвучавшее в словах откровенное желание ее поскорее принять еще больше ошеломило Лахновского. Он опустил руку с тростью. Тогда Савельев встал с кровати, натянул брюки, короткополый мундирчик серо-зеленого цвета, сапоги, взял ремень с пистолетом, застегнул его, опустился на диван и стал закуривать. Лика, обернувшись в простыню, нелепым столбом торчала в углу.
Лахновский сел на еще теплую кровать и спросил напрямик:
— Жжет, что ли, что своим изменил?
Федор поднял на него тяжелые глаза, сплюнул кисло на чистый пол, который каждый день мыла хозяйка этого дома, живущая сейчас где-то в курятнике, немолодая русская вечно молчащая баба.
— Свои — как старые варежки… На руку наденешь, а пальцы голые.
— Как это понять?
— А так и понимать, как говорится. Другого смыслу нету.
Он бросил под ноги недокуренную сигарету, раздавил, растер ее сапогом. Хрипло произнес:
— Не бойтесь… Мои грехи теперь ни поп, ни тем более Советская власть не отпустят.
«Действительно, не отпустит», — подумал тогда, подумал и сейчас Лахновский, стоя возле дежурного по гарнизону. Из «дела» бывшего военнопленного, потом солдата 1-й роты «Группы по оформлению управления на оккупированной территории» Орловской зондеркоманды, а ныне лейтенанта «Освободительной народной армии», из многочисленных протоколов допросов Лахновский знал, что Федор Силантьевич Савельев, сдавшийся добровольно в плен в конце октября 1942 года под городом Нальчик, родом из Иркутской области, уроженец села Михайловка. Он был старшим сыном Михайловского «землевладельца и торговца» Силантия Лукича Савельева, активно боровшегося в годы гражданской войны против Советской власти, пойманного потом партизанами и расстрелянного ими. После казни отца Федор ушел с остатками отцовского отряда в тайгу, возглавил этот отряд и «боролся с большевиками и сельсоветчиками» до конца 1923 года, когда его отряд был выслежен, окружен и уничтожен, а сам он под видом бродячего сапожника пробрался на Алтай, где поселился в деревне Кружково на постоянное жительство. Через несколько лет поступил на курсы механизаторов при местной МТС, то есть машинно-тракторной станции, стал комбайнером, каковым и работал вплоть до войны и призыва в Красную Армию. Был женат, жену звали Анна Михайловна, девичья фамилия Кафтанова, родом она была из этого самого Кружкова, из бедняков, померла в сороковом году от какой-то женской болезни, вследствие которой детей у них не было… Далее шли короткие справки об участии Савельева в различных карательных акциях против партизан и сочувствующего им населения, различные характеристики — все положительные.
Когда Савельев появился в Жерехове, на фамилию его Лахновский внимания не обратил, а когда знакомился с «делом», что-то его заинтересовало. Савельев, Сибирь… Вспомнилась следственная камера при Томской городской жандармерии, случайно арестованный надзирателем Косоротовым — где-то сейчас этот прелюбопытнейший экземпляр человеческой породы, этот скот, жив ли? — молодой парень по имени Антон Савельев. Был этот Антон, арестованный вместе с сыном новониколаевского лавочника Петром Полиповым, кажется, рослым, светлоглазым, с большим белесым чубом. И был силен, как бык, — тогда, во время допроса, так саданул его, Лахновского, в подбородок, что челюсть вспухла и ныла долго. Пристрелить надо было бы мерзавца тогда же. Потом этот Антон Савельев вырос в матерого большевика, много хлопот принес охранке и жандармерии…
Нет, ничем Федор Савельев не напоминал того Антона Савельева — ни обликом, ни характером, ни тем более нравственной своей сутью. Просто однофамилец, всякие Савельевы, Петровы, Федоровы составляют половину населения России, необъятной страны, не имеющей настоящих и законных хозяев.
Этой мыслью Лахновский удовлетворился и никогда больше к ней не возвращался…
…Ночь над деревней Шестоково постепенно набирала силу, становилась гуще. Духота стояла прежняя, ни ветерка, ни струйки свежего воздуха. Звезды вверху горели тускло, совсем не давая света, к тому же с востока, оттуда, где громыхал, приближаясь, фронт, наползали тучи, съедая белесое звездное полотно. Была вокруг непробиваемая тишина, но Лахновский каждой клеткой своего тела чувствовал, как гремит, гудит, сотрясая землю, далекая пока линия фронта, как она приближается неумолимо, и ему, как когда-то, хотелось вскинуть трость, насквозь проткнуть стоявшего перед ним Федора Савельева, поглядеть, как он рухнет на землю, а потом зайти в дом Бергера, где пьянствует сейчас Леокадия Шипова с прежним своим любовником Алексеем Валентиком, бросить свою окровавленную палку прямо им на стол. Валентин, сегодня в обед неожиданно объявившийся в Шестокове, ничего не знает об этой трости и ничего не поймет, зато Лика выпучит со страха свои большие бесстыжие глазищи, догадываясь, чья это кровь, а он, Лахновский, ухмыльнется только, и она окончательно поймет, что он не простил ей той ночи с Федором на его квартире…
Лахновский как-то сожалеюще вздохнул, понимая, что ничего этого не сделает, Савельев ему нужен, он еще может пригодиться, он единственный, кто его не боится, но именно по этой причине, как казалось Лахновскому, не оставит его, если что, в беде, как не оставил в тот раз, когда попали в засаду и он получил ранение в ногу…
— Все же не пейте, Савельев, больше, — попросил он мягко.
— Да ладно. И нечего больше.
Лахновский ковыльнул к крыльцу, обернулся:
— Секреты через час сменять.
— Какая надобность…
— Разговорчики! Погода хмурая, заснут еще, сволочи… Через час, понятно?
— Ясно, — сказал Савельев, повернулся и тотчас растаял во мгле.
* * * *
Валентика этого сегодня в полдень задержали на окраине деревни сидящие в секрете солдаты, на чистейшем немецком языке он потребовал доставить его к самому зондерфюреру Бергеру. Но поскольку солдаты были из его, Лахновского, «армии», они привели задержанного в свой «штаб», разместившийся в просторном здании бывшей школы. Появлению Валентика Лахновский как-то не удивился, равнодушно глянул на него, отпустил солдат и сказал с усмешкой:
— Собственной персоной? А я уж и не надеялся свидеться. И надолго к нам?
— Навсегда.
Валентик бесцеремонно, как хозяин, стал расхаживать по комнате, служившей Лахновскому кабинетом, из стеклянного кувшина налил в стакан воды, ополоснул его брезгливо и выплеснул в открытое окно, прямо под ноги расхаживающему у стены часовому. Потом, запрокинув голову, пил воду крупными глотками, вдоль его шеи, обросшей грязным волосом, дергался острый кадык. Лахновский поморщился.
— Мне бы переодеться, — сказал Валентик. — И прикажите баню истопить — опаршивел я. Когда возвращается господин зондерфюрер?
— Откуда же мне знать? — Лахновский помедлил, хмуро оглядел Валентика. — Спросите у Леокадии Шиповой, может, Бергер звонил ей из Орла.
— Как же вы ее отдали ему? Я считал, что вы женились на ней.
Последние слова Валентик произнес с явной насмешкой. У Лахновского собрались на переносице морщинки и стали пошевеливаться, как у собаки, которая собиралась зарычать. Но ответил он спокойным, чуть насмешливым голосом:
— Все течет, все изменяется, как говорят философы.
Валентик засунул руку под грязную гимнастерку, почесал кривое плечо.
— Как он, Рудольф, очень ревнивый, если…
Лахновский только усмехнулся.
— Ладно… Не найдется несколько листов чистой бумаги? Как вы понимаете, я не пустой пришел, тут, — он хлопнул себя ладонью по лбу, — имеются кое-какие сведения о новых соединениях противника, прибывших на их Центральный и Воронежский фронты.
— Вон в шкафу валяется с десяток ученических тетрадей.
Валентик подошел к шкафу, открыл дверцу, взял тетрадку. В глубине шкафа стоял небольшой школьный глобус, неизвестно как сохранившийся до сих пор. Валентик взял зачем-то и его, шагнул к окну, где больше было света.
— Вот он где, Воронеж… Помните, Арнольд Михайлович, как вы меня туда привезли, устроили в органы ГПУ? А где Коростень? Нету на этой деревяшке Коростеня… Зато вот Киев. Киев, Украина, благословенная земля. А вот и Москва. Сама Москва, у порога которой мы стояли — только переступить. Только переступить… Сколько было радости и надежды!