…Теперь пришлось задуматься: а что я все-таки знал о плене? Стал вспоминать по происшествии первых недель плена: в детстве читал книжку малоизвестного автора под названием «За колючей проволокой». В общем, книга тяжелая и нерадостная. Она произвела на меня, мальчишку, тягостное впечатление{332}.
Важным для анализа является установление наличия коммуникации между авторами — носителями опыта. Так, К. Федин, будучи уже признанным советским писателем, написал дружелюбно-покровительственное предисловие к «трагичной» книге А. Ульянского, которого отнес к «немногим людям», отдавшим «свои силы на службу новой родине»{333}. Можно говорить и о наличии определенного литературного заказа на произведения о плене. Например, Левин специально для публикации в серии Союза безбожников переработал свою повесть «Записки из плена» в роман «За колючей проволокой», который при сравнении с первоначальной версией выявляет большее количество сюжетов, связанных с вопросами религии и атеизма в лагерях.
Для выявления специфики переработки индивидуальных переживаний носителями опыта плена в сравнении с фронтовым и тыловым российским сообществом к нашему анализу были привлечены широко известные произведения художественной литературы, которые были созданы писателями, не побывавшими в лагерях, и в которых тема плена вписывается в общий контекст войны и послевоенного времени, — «Тихий Дон» Михаила Шолохова, «Хождение по мукам» Алексея Толстого, «Стальные ребра» Ивана Макарова.
Произведения художественной литературы не столь идеологически однозначны в описании и трактовке опыта плена и позволяют выявить отклоняющиеся тенденции и конфликтные линии в процессе формирования памяти о лагерях Первой мировой войны, допустимые в заданных идеологических рамках. В повестях и романах позволительны отклонения от жесткой структуры мемуаров: жизнь до войны — мобилизация и фронтовой опыт — попадание (уход) в плен — жизнь в лагере — возвращение. Произведения малого жанра могут описывать какие-то конкретные сюжеты (например, у А. Ульянского), более крупные произведения включают сюжеты о плене в общий контекст описания военного опыта (например, у М. Шолохова, А. Толстого).
Обработка переживаний плена художественными средствами позволила авторам затронуть множество тем, которые не обсуждались в схематичном официальном представлении Первой мировой войны. Например, тема потерь и жертв Первой мировой была одной из центральных в «большевистском метарассказе». Юбилейные сборники и пропагандистские публикации стремились впечатлить читателя обезличенными цифрами, указав на виновников «кровавой бойни»:
Четыре года, 3 месяца и 26 дней продолжалась империалистическая война <…> Свыше десяти миллионов рабочих и крестьян легли костьми на полях сражений. 20 миллионов остались изувеченными на всю жизнь. Десятки миллионов трудящихся погибли от голода и эпидемий{334}.
10 млн. убитыми, 24–25 млн. ранеными, 10 млн. погибших в первые послевоенные годы вследствие эпидемий, млн. калек, вдов, сирот, обездоленных — прямое наследие преступной империалистической войны. Уничтожены материальные ценности, накопленные человечеством. На войну израсходовано 500 млд. руб.{335}
Литературные произведения о плене, напротив, придавали насилию и страданиям в лагерях конкретный, человеческий облик. Так, герой романа А. Толстого «Хождение по мукам» Иван Телегин за две попытки побега попадает в штрафной лагерь «Гнилая яма», где русские солдаты тысячами гибнут от болезней, а офицеры заканчивают жизнь самоубийством:
Под утро, на перекличке, Вискобойников не отозвался. Его нашли в отхожем месте, висящим на тонком ременном поясе <…> Фонарь освещал изуродованное гадливой мукой лицо и на груди, под разорванной рубашкой, следы расчесов. Свет фонаря был грязный, лица живых, нагнувшиеся над трупом, — опухшие, желтые, искаженные…{336}
Эмоциональное описание персонифицированного страдания присутствует и в произведении Федина. В лагере военнопленных Бишофсберг герою Федору Лепендину после тяжелого ранения ампутируют ноги, однако после операции его состояние резко ухудшается:
И как раз в это время старший ординатор городской больницы имени городского гласного Отто Мозеса Мильха проделывал опыты с новым способом местной анестезии при ампутации конечностей. Из лагеря военнопленных были отправлены четверо солдат, нуждавшихся в ампутации. Лепендину отрезали остатки ног. Старший ординатор был вполне доволен новым способом местной анестезии и выкурил в день операции не две, как всегда, а три сигары. Если бы отделенный Федор Лепендин болел дольше, то, может быть, он и сослужил бы еще какую-нибудь службу науке. Но он поправился, и он был больше не нужен. Если бы Лепендин был отделенным саксонской, баварской или прусской службы, его, наверное, упрочили бы на металлических протезах патент «Феникс», и отечественные ортопеды и техники научили бы его ездить на велосипеде и взбираться по лестнице. Но он был отделенным русской службы, и ему предложили обойтись как-нибудь своими средствами…{337}
Здесь мы видим не только классово выверенное изображение немецких врачей-буржуа с их бесчеловечной любовью к порядку и техницизму, но и скрытый антивоенный манифест, противоречивший пропагандистским призывам отказаться в изображении войны от «дешевого интеллигентского пацифизма, оханья и аханья над ужасами войны»{338}. В литературных произведениях о плене, созданных бывшими заключенными лагерей, однозначна тенденция к виктимизации пленных, которая не ведет ни к героизации, ни к мобилизации читателя во имя новой войны.
Одновременно вопреки официальной пропаганде, представлявшей плен воплощением немецких зверств, художественные произведения через описание лагерной повседневности и принудительного труда часто рисуют вполне мирное существование врагов вне фронта, вне культурных и языковых барьеров. В цикле рассказов о плене Ульянский очень точно отражает взаимоотношения, сложившиеся между немецкими хозяевами и принудительными работниками в деревне:
Буссель в плену попал на работу к крестьянам. Его привезли в деревню, когда сажали бурак, и хозяин дал ему работу таскать вдоль борозд бурачную сеялку <…> Хозяин <…> для правильности темпа запевал песню. Если Буссель сбивался с темпа, хозяин кричал на него, но в общем работали мирно, и Буссель в веселые минуты даже подпевал ему…{339}
В романе А. Толстого также изображается ограниченность тотализации в отношении офицеров и их повседневных занятий в лагерях.
Телегин отправляет своей возлюбленной из лагеря письмо, в котором сообщает: «…теперь я каждый день занимаюсь гимнастикой, вообще себя держу в руках. А также изучаю английский и французский языки…»{340}.
Демаскулинизация пленного сообщества и различные практики ее компенсации — тема, очевидно, табуированная для мемуаристов — удивительно часто встречается в произведениях художественной литературы. Описывая австрийские лагеря, А. Толстой акцентирует внимание читателя на том, что
…самым трудным и разрушительным в плену было физическое воздержание. На этом многие пошатнулись: один вдруг начал пудриться, подмазывать глаза и брови, шушукался целыми днями с таким же напудренным молодцом, другой — сторонился товарищей <…> От всего этого было одно спасение — суровость. За время плена Телегин стал молчалив, тело его, покрытое броней мускулов, подсохло, стало резким в движениях, в глазах появился холодный, упрямый блеск, — в минуту гнева и решимости они были страшны{341}.
Левин воссоздает целую палитру компенсирующих поведенческих практик военнопленных. Автор достаточно подробно описывает (псевдо) гомосексуальные отношения в лагерях на примере исполнителей женских театральных ролей:
…он был естественен в женских ролях и, видимо, играл, не насилуя себя. Он говорил: «я сказала», а когда его поправляли, делал презрительную гримасу <…> В России пел в синодальном хоре и там вероятно научился разным неприятным вещам. Он был в подозрительной близости с богатым армянином, часто получавшим посылки и деньги. Они ночевали вместе в отдельном помещении <…> и о них говорили нехорошо{342}.
Кроме того, Левин живописует связь военнопленных и местных женщин:
Овдовевшие или потерявшие связь со своими мужьями крестьянки скоро привыкли к новым работникам <…> Женщины подчинялись их умению и опытности, их мужской силе и незаметно сходились с ними. И так как это происходило повсеместно и принимало массовый характер, то переставали стесняться соседей, пленный надевал одежду отсутствующего хозяина и становился своим.{343}