Уже очутившись на набережной Шато д’Олерона, Осокин увидел между синими заплатанными куртками рыбаков и мятыми пиджаками крестьян мундиры двух жандармов. И хотя жандармы ни у кого никаких бумаг не проверяли, их присутствие Осокину не понравилось. Он и раньше, сталкиваясь так или иначе с представителями исполнительной власти, чувствовал себя безотчетно виноватым, а теперь, после случая с летчиком, ему казалось, что все жандармы в мире заняты только одним делом: поисками его, Осокина — немецкого парашютиста, сброшенного вместе с велосипедом и пятилетней девочкой около Амбуаза. Он поспешно сел на велосипед, покрутился по улицам Шато д’Олерона, миновал старые городские ворота — вернее две сторожевые башни, оставшиеся от них, проехал вдоль каменной городской стены, построенной, как и цитадель, еще во времена Вобана (когда Олерон служил защитой теперь уже окончательно занесенному песками порту города Рошфора), и выбрался на большое шоссе, пересекающее весь остров с юга на север.
Послеполуденное, уже не жаркое солнце освещало дорогу, отпечатывая черные тени столетних вязов на сером асфальте. Потянулись поля кукурузы, картофеля, пшеницы и кудрявые прямоугольники низких виноградников. Вдали синели вершины леса, тянувшегося узкой полосой вдоль берега океана. Воздух был совсем особенный. И несмотря на то что моря с дороги не было видно, его присутствие ощущалось во всем: в деревьях, наклоненных океанским ветром с северо-запада на юго-восток, в запахе гниющих водорослей, которыми олеронские крестьяне удобряют поля, в том, что над полями вместо жирных ворон кружились удивительно грациозные чайки, в шуме прибоя, еле доносившегося издалека, — шуме, который вскоре перестаешь различать, но который сопровождает повсюду, как биение сердца, как отзвук большой океанской жизни.
Километры сменялись километрами, деревни — деревнями. Солнце спускалось все ниже, отбрасывая на поля длинные, казавшиеся теперь голубыми на фоне зеленых полей, прозрачные тени деревьев. А Осокин все не мог остановиться. Дорога была пустынна — никаких беженцев, никаких автомобилей, только иногда попадались крестьянские телеги, мирно нагруженные хворостом, сеном или большими бочками, от которых за версту пахло винным погребом.
Уже совсем вечерело, когда Осокин пересек весь остров с юга на север и добрался до Шассиронского маяка — полосатой высокой свечи, торчавшей над каменистым высоким обрывом. Дальше ехать было некуда: с трех сторон узкий мыс был окружен океаном. Кончилась дорога, кончилась земля, путешествие кончилось.
У подножья обрыва, между плоскими камнями, обнаженными далеко ушедшим морем, стояли лужи, похожие на куски разбитого гигантского зеркала. Прилив только что начался, и океан лениво перекидывал длинные и широкие волны через каменные подковы запруд, построенных на плоских прибрежных скалах. Несмотря на то, что море было спокойно и белая пена появлялась на гребне волны только при ударе о берег, грохот прибоя заглушал все звуки — торжественный, гордый, уверенный в своей непобедимой силе.
Красное солнце, как будто приплюснутое тяжестью дымного неба, расплавило линию горизонта и отбрасывало на лилово-бронзовую воду широкую пурпурную полосу, похожую на язык потухающей лавы. На севере желтела полоска земли — остров Ре. Невдалеке от острова возвышался другой маяк, серый и узкий. Вокруг него то и дело возникали длинные белые полосы разбивающихся волн. За маяком, там, где синел материк и где были видны как будто торчавшие из воды подъемные краны военного порта Ла-Паллис, поднимался широкий столб черного дыма, расползавшегося по сине-серому восточному краю неба. Иногда у подножья дымного столба еле заметно вспыхивал желтый глаз Умирающего пожара.
И небо, и далекая земля, и черные кусты тамарисков, окружавшие Шассиронский маяк, и курчавые ряды виноградников, принявшие медно-зеленый оттенок, и даже стебли кукурузы, четко вырисовывавшиеся на фоне лилово-бронзового моря, — все было опалено темным огнем и казалось странным, как будто приснившимся — Дядя Павел, где мы будем спать? — спросила Лиза, и ее тоненький голосок был заглушен ровным и ленивым грохотом прибоя, так что ей пришлось повторить вопрос.
— Мы вернемся в тот город, который недавно проехали. Это близко. Он называется Сен-Дени. Наверно, там можно будет переночевать.
Осокину показалось, что Лиза хотела спросить: «А мама там?» Но она промолчала, видимо предчувствуя ответ и боясь его.
Осокин повернул велосипед, и они медленно поехали назад. Снова потянулись виноградники, придорожные кусты лохматых, как будто растрепанных ветром тамарисков и зеленые прямоугольники полей, засеянных пшеницей и тревожно шуршащим овсом. Поля были маленькие, теснились друг к другу, едва разделенные серыми межами. Слева, на северо-востоке, прямо с дороги виднелось море, с каждой минутой все более и более терявшее бронзовый оттенок, — так угли пожарища медленно подергиваются пеплом, под легкой пеленою которого еще прячется засыпающий огонь. В серо-зеленом небе все шире и тревожней протягивались щупальца черного дыма. По полю рядом с Осокиным бежала длинная уродливая тень — два больших колеса и где-то там совсем на краю поля, призрак двух тел, слившихся в одно — совсем прозрачное, окруженное сиянием, легкое пятно.
«Отчего мне так тяжело? Оттого, что Лиза поняла, что она не увидит мать? Да и поняла ли она? Она ничего не сказала. Знает ли она, что значит слово «никогда»? Нужно ли ей объяснить это слово? Или, может быть, мне тяжело оттого, что я понял, что война проиграна?
В конце концов, если война и проиграна, не все ли мне равно? Я не француз. Я русский. Вдобавок — меня теперь больше не мобилизуют. Я не расстанусь с Лизой.
Я ее никому не отдам. Я должен радоваться. Слышишь, Павел Николаевич, ты должен радоваться». Но радости не было.
Сумерки наступили сразу и даже с какой-то неожиданной резкостью. Сзади начал вспыхивать маяк, его широко расставленные лучи быстро пробегали по полям, приглаживая все неровности земли. От этого постоянного и легкого движения начинала кружиться голова. С того момента как солнце спустилось за горизонт, все приняло однообразно серый оттенок, сгущавшийся с каждой минутой. Вот впереди, на перекрестке, в белом луче появилось, исчезло и вновь появилось чугунное распятие, раскинувшее свои мертвые руки. Когда луч гас, крест четко выступал на фоне желтой полосы еще не потухшего неба. Вверху, над распятием, зажглись первые звезды. Вскоре Осокин увидел дома приближавшейся деревни. Осокин почувствовал, как в нем нарастает огромное, свинцовое чувство упорства и вместе с тем сознание, что он снова вступил в жизнь и уже не сможет «уйти в несуществование» так просто, как сделал это десять лет назад в Париже.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});