Завтра снова пятница. Ваша пятница, милый мой человек, и я уже жду Вас не дождусь.
Лежу в темноте и вижу, как Вы входите, потирая руки, и вертите головой, ничего не видя, потому что запотели стекла очков.
Вы сказали, что едете в Петербург в начале поста, значит, у нас с Вами, считая завтрашний день, еще две пятницы. Что ж, наговоримся напоследок вдоволь, как старые друзья, и – в добрый путь!
Как-то Вы завтра доберетесь? Вдруг стала оттепель. Михайла говорит, дорога дурная, множество снега сверху, а под исподом вода.
Лежал и полночи слушал, как капает с крыши.
Потом насилу разбудил Михайлу. Старый дурень тоже взял манеру спать с подушкой на голове. Заспанный, вонючий, очумелый, одел меня и вывел на крыльцо подышать. А там настоящая весна. Все течет, и воздух теплый, парной. С поля приполз туман, плотный, ночной, только и видно, что кусок забора, а края растаяли, исчезли в этом молоке. Стоял и дышал. А кругом все будто шевелится в тумане, шорохи, капель. Откуда-то еще вынырнула нездешняя собачонка, увидела меня, замерла. Я на нее смотрю, она на меня, так и стояли. Потом она зевнула и дальше трусцой в туман. И я постоял еще немного и тоже к себе заковылял.
Думал, теперь засну, да куда там.
Вторая тетрадь
Вот так сюрприз приготовили Вы мне на прощанье! Ждал Вас, ждал, а Вы, оказывается, уже в Петербурге, любезный Алексей Алексеевич, уехали и даже не попрощались.
Только не подумайте, что я на Вас в обиде. Я ведь все понимаю. В хлопотах по отъезду мудрено ли забыть черкнуть пару слов на прощанье? И вообще, давно бы Вам нужно было бежать из нашей дыры. Что за жизнь у уездного доктора, которого и держат-то не столько для помощи больным, сколько для участия в полицейских следствиях.
В последний раз, осмотрев меня, Вы сказали, что все идет хорошо. Что ж, спасибо и на том. Это ведь первейшая заповедь всякого эскулапа – дурачить нашего брата, безропотного, легковерного, подслащивать пилюлю, как дитяти, словом, вселять надежду. К тому же, Алексей Алексеевич, по Вашей теории (помните ли: эмбрион – водичка, старость есть высыхание организма), в моем нынешнем жидком состоянии я и так сущий младенец.
Этой ночью я чувствовал себя ужасно, почти не спал. Да и как тут уснешь? Ноги горят. В углу что-то шебуршится. За стеной храпит Михайла. В трубе гудит. Часы тикают невыносимо. И еще все время душно. Дышать – пытка; хочешь глотнуть побольше воздуха, а глотаешь дух сырых дров, лекарств и несвежей постели. Велишь открыть фрамугу – оттуда валит снег.
Но все это было ночью, а сейчас, выпив запретный стакан утреннего чая, любезный мой доктор, снова я в моем кресле за столом. От вчерашнего осталась лишь боль в висках. В морозных окнах февральское солнце, в комнатах так жарко натоплено, что уши щиплет, в чернильнице чернила, в песочнице песок, перьев наточил по-римски, calamus’oм, на целую канцелярию.
То лето стояло сухое и жаркое. Над Казанью висела дымка, пахло гарью. Где-то горели высохшие леса. Саранча залетала даже в город.
Вдруг в конце июля в Казань перестали приходить французские газеты. “Северная пчела”, сообщив о королевских ордонансах, замолчала, будто воды в рот набрала, сделала вид, что Франции никогда и не было. Казанские французы высыпали на Большую Проломную с трехцветными флажками, бумажками, у кого что было трехцветного, пели “La parisienne” [27] Лавиня и кричали в двери каждой лавки: “Révolution! Révolution!” [28] Их тут же отвели на съезжую, и как они ни убеждали начальство, что во Франции произошла революция, были взяты под стражу за разглашение ложных слухов.
Все эти события в бурлившей где-то Европе неминуемо должны были сказаться на нас.
В августе царским указом объявили новый рекрутский набор. Были прекращены отпуска для военных. Говорили, что войска срочно переводятся из-за Дуная в Литву. Всем было ясно, что новой войны не миновать.
Но войну отодвинула холера.
Опустошив Азию, болезнь проникла из Персии в Баку и Ширвань. В июле холера свирепствовала по обе стороны Кавказа, морем пришла в Астрахань и поползла вверх по Волге.
Газеты, стараясь предотвратить панику, писали, что холеры почти нет, что, где и была, уже прошла и все, что говорят, то вредные слухи. В правительственных бюллетенях медики печатали объяснение заразы и способы, как предохраниться от нее. Располагающими причинами к холере назывались сырой воздух, особенно после теплых дней, жирная пища, а также сырая капуста и репа, недоброкачественное питье в виде кваса и меда, неумеренность в пище, низкие болотные места, легкая одежда, не защищающая от простуды, уныние и беспокойство духа и еще Бог знает что. Население призывали избегать излишнего употребления муки и чеснока, не пить кислых щей, молодого квасу. Чтобы уберечься от заразы, советовали пить вместо чая ромашку или мяту, тереть ежедневно все тело, а особенно ноги, теплыми суконками, расставлять в жилищах в разных местах раствор хлорной извести. Действительно, во всех домах курили ладан, и всюду был запах хлора.
Страну изрезали карантины. Письмо от матушки я еле-еле смог прочитать – пакет так обработали хлорным раствором, что расползлись все строки. Матушка писала, что в Симбирске холеры еще нет, но они переезжают в деревню, будут пережидать там. Еще матушка писала, что прощает мне все: «Противно, конечно, умереть не по-людски, а вот так, в корчах да неприглядности, но что поделаешь, все под Богом ходим, а я уже, сыночек мой, ко всему приготовилась».
Во всех церквах шла служба. У Петропавловского собора я столкнулся со Шрайбером. Он сказал, что все болезни в Казани стали заметно уменьшаться.
– Поразительное дело, Александр Львович! За неделю принял только роды, и все. Люди со страху перестали болеть!
В канцелярии в те дни было особенно душно, и время тянулось медленней. Все слонялись из комнаты в комнату, говорили вполголоса. Холеру в городе ждали со дня на день.
Генерал Паренсов стал приходить на службу ежедневно и сам весь переменился. Благодушный старик подтянулся, стал жестким, хмурым, следил, чтобы все были на местах, требовал, чтобы строго соблюдались все противохолерные предписания. Паренсов шагал по своему кабинету как заведенный, изредка лишь останавливался у окна и крестился на собор. Там беспрестанно звонили колокола. Когда кто-то из чиновников под предлогом недомогания хотел отпроситься, чтобы вывезти семью из Казани, Илья Ильич набросился на него:
– Вы, уважаемый, на государевой службе! Извольте иметь в себе достоинство!
Шепотом рассказывали страшные случаи про беспорядки в местах, куда уже пришла холера. Говорили, что мужики, эти безмозглые животные, привязывали докторов к холерным трупам и бросали их так умирать в ямах.
Беду ждали с низу Волги, но холера, перескочив сотни верст, открылась в самом конце августа в Нижнем. Едва в первых числах сентября первые барки с купеческими товарами приплыли с Макарьевской ярмарки в казанскую волжскую гавань Бакалду, уже распространился слух о внезапной смерти там нескольких бурлаков. Туда сразу послали полицейского чиновника для надзора над бурлаками и для того, чтобы не допустить их в город, но чиновник этот, посетив барки, в несколько минут скончался в страшных корчах тут же, на пристани, а с ним и еще несколько бурлаков. Смерть их, чтобы сдержать панику, уже начавшуюся в городе, приписали погоде, сырой и холодной, что наступила внезапно после трех месяцев жары.
На следующий день прямо на Воскресенской упал калачник из Бакалды, и его тотчас отвезли во временную больницу, заранее приготовленную по предписанию губернских властей в Адмиралтейской слободе.
Скрывать болезнь было уже бесполезно, и 9 сентября власти объявили, что в Казани холера.
В городе началась паника, говорили невесть что, и нигде невозможно было выяснить истинное положение дел. В тот день я зашел к Солнцевым, чтобы узнать хоть что-то вразумительное.
Дом губернского прокурора я посещал нечасто, но регулярно, нанося визиты на все большие праздники. Ходить туда было неприятно, и не только потому, что разбитая параличом старуха не отпускала меня без партии в мушку, но прежде всего неприязнь во мне вызывал сам Гавриил Ильич, напыщенный, чопорный, весь проникнутый своей значительностью и относившийся к любимцу тещи с презрительным снисхождением. Всякий раз он принимался расспрашивать меня о службе, задавал одни и те же два-три вопроса и, мало интересуясь моими ответами, более на меня не обращал уже никакого внимания.
Тогда, в первый день холеры, в доме все было вверх дном, бегала прислуга, плакали дети, Татьяна Николаевна сама собирала в суматохе вещи. Они намеревались уезжать в тот же день. Я старался успокоить ее как мог. Татьяна Николаевна только качала растерянно головой и глядела кругом заплаканными глазами.
– За что все это? За что? – все время повторяла она.
Старуху два мужика вынесли на улицу прямо в кресле.
Я уже собирался уходить, когда приехал Гавриил Ильич. Он сказал, что только что из Суконной. Рабочие разбили там кабак и пошли, пьяные, громить устроенную холерную больницу. Я спросил его о начальстве. Он ответил очень зло: