«Here, caddie.» He hit. They went away across the pasture. I held to the fence and watched them going away”. – “Через забор, в просветы густых завитков, мне было видно, как они бьют. Идут к флажку, и я пошел забором. Ластер ищет в траве под деревом в цвету. Вытащили флажок, бьют. Вставили назад флажок, пошли на гладкое, один ударил, и другой ударил. Пошли дальше, и я пошел. Ластер подошел от дерева, и мы идем вдоль забора, они стали, и мы тоже, и я смотрю через забор, а Ластер в траве ищет.
– Подай клюшки, кэдди! – Ударил. Пошли от нас лугом. Я держусь за забор и смотрю, как уходят”[12].
Едва ли здесь можно понять хоть что-то. Ощущение такое, словно ты без карты и без компаса оказался в незнакомой местности. Вокруг туман и видно только на расстоянии вытянутой руки. Рассказчик, назначенный нам в провожатые, судя по всему, не очень опытен в своем деле. По идее, он должен начать с главного. Сперва представиться, рассказать о себе, потом пояснить хотя бы, в какой стране мы находимся, а уж после перейти к деталям. Вместо этого он сразу обращается к деталям, путая главное и второстепенное, рисуя нетвердой рукой картинку с чудовищно нарушенными пропорциями. Пространство съеживается до невменяемости, зато отдельные предметы, почему-то интересные и важные для нашего рассказчика, укрупняются: забор, дерево, флажок. Примитивность речи, примитивность взгляда, не различающего пропорций, не понимающего, где главное, а где – второстепенное, не оставляет никаких сомнений: перед нами ребенок. Он смотрит, как за забором взрослые дяди на лугу что-то делают. Кстати, не сразу понятно, что именно. Они вынимают и вставляют флажок. Потом бьют. Чем бьют? Кого бьют? Решительно неясно, пока один из них не произносит ключевое слово: “кэдди”. Тоже не очень понятно, если ты живешь не в Америке, а где-нибудь в Петербурге. Но на помощь очень кстати приходит комментарий. “Кэдди, – сообщает “примеч ред.”, – мальчик, который таскает за игроками в гольф мешок с клюшками”. Стало быть, люди играют в гольф (вот откуда флажки, вот что означает слово hit – бьют по мячу), а рассказчик, маленький мальчик, смотрит на них через забор.
Рядом с ним – некто Ластер. Кто такой? Как выглядит? Никаких разъяснений не дается. Он что-то ищет – видимо, что-то потерял. (Монету, как мы позднее выясним.) Услышав слово “кэдди”, наш рассказчик почему-то начинает плакать, и Ластер сердится:
“«Listen at you, now». Luster said. «Aint you something, thirty three years old, going on that way. After I done went all the way to town to buy you that cake. Hush up that moaning. Aint you going to help me find that quarter so I can go to the show tonight». They were hitting little, across the pasture. I went back along the fence to where the flag was. It flapped on the bright grass and the trees”. “– Опять занюнил, – говорит Ластер. – Хорош младенец, тридцать три годочка. А я еще в город таскался для тебя за тортом. Кончай вытье. Лучше помоги искать монету, а то как я на артистов пойду вечером.
Они идут по лугу, бьют нечасто. Я иду забором туда, где флажок. Его треплет среди яркой травы и деревьев”.
Еще одна ключевая фраза, откуда-то из общего фона, из скрытой от нас панорамы действия. (Фолкнеру надо хоть как-то, хоть очень косвенно, но все-таки сориентировать нас в этом густом тумане.) Нам дают понять, что рассказчик, у которого сознание ребенка и который ведет себя как ребенок, на самом деле вовсе не ребенок. Ему без малого тридцать три года. Более того, сегодня у него день рождения, о чем ему напоминает Ластер. (На самом деле это Фолкнер второй раз дает нам подсказку.)
“«Shut up that moaning». Luster said. «I cant make them come if they aint coming, can I. If you dont hush up, mammy aint going to have no birthday for you. If you dont hush, you know what I going to do. I going to eat that cake all up. Eat them candles, too. Eat all them thirty three candles. Come on, les go down to the branch. I got to find my quarter. Maybe we can find one of they balls. Here. Here they is. Way over yonder. See». He came to the fence and pointed his arm. «See them. They aint coming back here no more. Come on»”.
“– Кончай шуметь, – говорит Ластер. – Не могу же я вернуть игроков, раз ушли. Замолчи, а то мэмми не устроит тебе именин. Замолчи, а то знаешь что сделаю? Съем весь торт. И свечки съем. Все тридцать три свечки.
Пошли спустимся к ручью. Надо найти эту монету. Может, из мячиков каких-нибудь подберем. Смотри, где они. Вон там, далеко-далеко. – Подошел к забору, показал рукой: – Видишь? Сюда не придут больше. Идем”.
Значит, перед нами не ребенок, а какой-то странный взрослый, вероятно, умственно отсталый, кретин. А Ластер, видимо, за ним приглядывает. Как оба выглядят – кретин и Ластер, – мы не знаем. Очевидно лишь одно: ростом рассказчик гораздо выше Ластера:
“We went along the fence and came to the garden fence, where our shadows were. My shadow was higher than Luster’s on the fence”. – “На заборе огородном наши тени. Моя выше, чем у Ластера. Мы лезем в пролом”.
Вот, собственно, и все указания, из которых мы уясняем, что кретин-рассказчик – не младенец, а взрослый высокий мужчина. Что касается Ластера, то о нем вроде бы вообще ничего не сообщается, кроме того, что он ищет потерянную монетку и далеко не в восторге от того, что ему приходится нянчиться с кретином. Но кто он и как выглядит, мы не знаем. Кретин-рассказчик – что с него возьмешь? – не догадался его представить. У Фолкнера нам все приходится делать самим.
Например, сидеть и гадать, каков из себя Ластер. Но долго гадать не придется. Достаточно послушать, что Ластер говорит и, главное, как он это говорит:
“Come on, let's go down to the branch. I got to find my quarter. Maybe we can find one of they balls. Here. Here they is. Way over yonder. See”. – “Пошли спустимся к ручью. Надо найти эту монету. Может, из мячиков каких-нибудь подберем. Смотри, где они. Вон там, далеко-далеко”.
Так, бросая вызов всем грамматическим нормам, изъясняются только афроамериканцы, причем из южных штатов. Получается, что место действия – юг США, а Ластер – черный. И, судя по содержанию его слов, нетерпению и инфантильной раздражительности, – подросток. Вероятно, он – один из черной прислуги, приставленный белым хозяином к больному родственнику.
Пока мы узнали совсем немного, но все-таки, следуя явным и скрытым подсказкам Фолкнера, чуть-чуть продвинулись, осваивая его мир. Причем, заметьте, осваивая самостоятельно. Нам никто ничего не разъяснял. Мы действовали на свой страх и риск: строили предположения, делали неверные выводы, основываясь на недостоверных фактах, сами же их опровергали, шли дальше, собирая прямые и косвенные улики, пока наконец что-то в этой дурной реальности не начало проясняться.
Фолкнер скрыл панораму, главное, заставив нас самих ее собирать. Достраивать из несвязанных друг с другом случайных эпизодов, деталей и реплик, увиденных и услышанных кретином. Может быть, Фолкнер хотел, чтобы мы ощутили себя соавторами и собрали из осколков свой собственный мир, открыв Америку? Может быть… Ведь его кретин с этой задачей явно не справился, и правильней ее перепоручить кому-нибудь более вменяемому. Например, мне, читателю.
Но все-таки к чему такие сложности? Зачем приглашать в рассказчики кретина, существо заведомо более глупое, чем читатель? Ответ – в заглавии, и монолог кретина недвусмысленно ему подмигивает. Слова “шум и ярость” (the sound and the fury) – цитата из шекспировского “Макбета”, известная каждому мало-мальски образованному американцу. Разумеется, американцу времен Фолкнера. А нынешнему читателю здесь требуются пояснения, поэтому заглянем ненадолго в Шекспира. Где-то в пятом действии трагедии Макбет, злодей, узурпатор, убийца, произносит угрюмый монолог, нашептанный ему демонами. “Жизнь, – театрально уверяет он зрителей, – это рассказ, рассказанный кретином, полный шума и ярости, но ничего не значащий”. Враг всего живого, дьявол во плоти, не различает смысла в божественном мироустройстве и прибегает к эффектной барочной метафоре, сводящей в одном образе едва ли сводимое: “шум” и “ярость”.
Первая часть романа обнажает эту метафору и следует ей буквально, путая прямое значение слов Макбета и косвенное. Историю жизни у Фолкнера, как мы выяснили, действительно рассказывает кретин. Только его кретинизм не метафорический, о котором ведет речь Макбет, а самый что ни на есть настоящий, медицински подтвержденный. Он видит, но не понимает того, что видит. Он не говорит, а мычит. Иногда, будто вспомнив что-то, навсегда потерянное, он принимается тоскливо выть, словно раненое животное. Для кретина не существует времени, не существует причин и следствий. Все страшно примитивно. Но одновременно и сложно, потому что ни черта не понятно. И эта неразбериха оставляет неприятное чувство – кретин вроде как оказывается умнее нас. Насмешка над Макбетом оборачивается насмешкой над нами. Вернее, над нашим привычным чтением, пассивным, неучаствующим, ожидающим, подобно тому, как клиент в ресторане ждет жареного гуся с приправами, хорошо приготовленный мир, скрепленный причинами и следствиями, пространством и временем.
Инстинкт Фолкнера явно антиресторанный. Он не отказывается от роли повара, но приглашает читателя на кухню, проводя мастер-класс, заставляя его самого готовить себе блюдо. Фолкнер нас провоцирует и не оставляет нам выбора, подводя к важной мысли – научиться по-настоящему читать можно лишь в том случае, если ты одновременно учишься сочинять. И наоборот. Значит, мы не обманулись в наших догадках, и Фолкнер действительно приглашает нас в соавторы?