Как известно, дух народа отражается в его эпосе. Если бы американцы, победив двести лет назад англичан, сподобились сочинить героический эпос, то у них, наверное, получился бы сборник случайных обособленных историй фронтира, анекдотов безо всякого общего замысла. Интересно, что американские поэты неоднократно предпринимали попытки написать национальный эпос и создавали, следуя европейским образцам, героические поэмы-эпопеи. Всякий раз почему-то выходило плохо. Настолько плохо, что даже ура-патриотам становилось неловко. Нужно было искать другой путь, более адекватную и экономную форму, способную артикулировать сугубо американское чувство жизни.
Такая форма была найдена лишь в начале XX века Шервудом Андерсоном. Он сочинил “Уайнсбург, Огайо”, свой знаменитый роман-в-рассказах. В них Америка наконец-то себя узнает. Дух Среднего Запада, неукорененность человека на голой земле, страх перед многообразием вечной и обновляющейся жизни, агония патриархального мира и неврозы возносящихся к небу мегаполисов – все ощущения замыкаются в россыпи крошечных прозаических фрагментов, случайных микроисторий городка Уайнсбург в штате Огайо. Причем каждый эпизод передан так, словно сам он вот-вот рассыплется на отдельные фрагменты. Вместе с тем, читая Андерсона, ловишь себя на мысли, что конкретные события в его маленьком вымышленном мире вписаны в историю Среднего Запада и – шире – в историю Америки. Это ощущение присутствия некоей исторической панорамы и делает его текст эпическим. Проблема, однако, в том, что никакой внятной большой истории за Уайнсбургом не стоит. Есть лишь ее смутный образ, который следует угадать и почувствовать. Но выписать историю Уайнсбурга невозможно: в нашем распоряжении нет карт, нет хроник и нет документов.
Эпос как матрешка
Уильям Фолкнер оказался прилежным учеником Андерсона и завершил дело, так блистательно начатое учителем. Он создал серию романов, сагу “Йокнапатофы”, которую американцы признали своим эпосом. Когда Фолкнер, тогда еще автор одного довольно посредственного романа, встретился с Шервудом Андерсоном, тот дал ему несколько дельных советов. Один из них звучал примерно так: “Пишите о том, что знаете, и не стыдитесь этого”. Не такая уж банальная мысль, кстати говоря. Многие авторы, особенно великие, делали как раз ровно обратное – писали о том, чего не знали и с чем не был связан их жизненный опыт. Незнание, дистанция часто раскаляют воображение и заставляют художника творить. До встречи с Андерсоном Уильям Фолкнер, по-видимому, разделял это убеждение. Во всяком случае, в своих первых романах он писал о том, о чем имел лишь крайне смутное представление. Получилось неважно. Поэтому совет Андерсона пришелся очень кстати.
А что, собственно, знал Фолкнер? Да почти ничего из того, что могло бы заинтересовать американских читателей. На войну он не попал (не успел), в финансовых авантюрах не участвовал, не штурмовал, охваченный золотой лихорадкой, снега Аляски, не видел экзотических островов и тропических морей, как Конрад. В сущности, Фолкнер был деревенщиной, провинциалом, толком не знавшим ничего, кроме крошечного клочка американского Юга в штате Миссисипи, где он вырос. Зато этот клочок он знал досконально.
Последовав совету Андерсона, Фолкнер фактически повторил все то, что сделал автор “Уайнсбурга”. Правда, несколько укрупнив масштаб. Он построил не маленький город, а целый округ с городком и несколькими деревушками. Заселил его разными семействами: Сарторисами, Компсонами, Сноупсами. Подробно расчертил карту местности. И разместил весь свой вымышленный мир не на Среднем Западе, а на Юге. Но самое главное – он четко обозначил присутствие Истории, большой панорамы действия, из которой вылупились конкретные сцены фрагментированной реальности его романов. Тут мы не просто ощущаем историю, панораму, как у Андерсона. Приложив некоторые усилия, мы можем по кусочкам ее собрать. Фолкнер иногда нам в этом помогает, дополняя и снабжая романы разными ключами: то хронологией, то картой местности. Но основную работу приходится выполнять нам самим, положившись на свой страх и риск. Причем мы имеем дело не с одной историей, а с многочисленными историями, вставленными одна в другую, как матрешки. Конкретный, случайный эпизод включается в историю персонажа, который помещается в историю семьи, которая, в свою очередь, оказывается эпизодом истории Йокнапатофы, помещенной в большую Историю Америки. Эти матрешки нам надлежит правильно разместить друг в друге. Кроме того, каждая из историй имеет пробелы, пустоты. И мы, если только в самом деле хотим сориентироваться в пространстве Йокнапатофы, начинаем послушно их заполнять, сообразуясь с собственным жизненным опытом и пустив в ход воображение.
Гибель семейства и осколки истории
“Шум и ярость” – второй по счету роман из йокнапатофской саги. Он мог бы вполне иметь томас-манновский подзаголовок – “История гибели одного семейства”. Впрочем, Томас Манн слегка иронизирует над собой и над нами. Его Будденброки, поколение за поколением, совершают восхождение к Духу, пусть даже ценой отторжения от биологической жизни, воли и нарастающей вследствие всего этого физической немощи. Какая уж тут “гибель семейства”! Разве что в глазах соседей-бюргеров.
У Фолкнера все иначе. (Это, видимо, потому, что в молодости он увлекался не мрачноватым Артуром Шопенгауэром, как Томас Манн, а оптимистичным и гуманным Анри Бергсоном.) Жизненный поток, Воля – для него благой и естественный ход вещей, отторжение от которого чревато деградацией и гибелью. Этим потоком в романе становится исполненная жизненной силы Кэдди Компсон, а отчужденными от мира и обреченными на гибель – три ее брата. Они как будто нарочно связаны друг с другом, как братья бывают связаны в старых народных сказках. Старший (Квентин) – умный. Средний (Джейсон) – и так, и сяк. А младший (Бенджи), как и положено, – дурень.
Каждый из братьев, застигнутый в определенный день своей жизни, рассказывает нам, что с ним сейчас происходит. Как всякий модернист, Фолкнер не балует нас сюжетной динамикой. Немой идиот Бенджи в сопровождении цветного паренька Ластера бродит вокруг дома. Потом его кормят и укладывают спать. Квентин, гарвардский студент, накануне своего самоубийства гуляет по окрестностям Кеймбриджа, погруженный в тяжкие раздумья. Джейсон проводит день, разрываясь между конторой, где он работает, телеграфом, куда приходят сводки с биржи, и домом, где он тщетно воспитывает свою племянницу Квентину. В романе есть еще четвертая часть, написанная как бы от автора. Здесь пожилая служанка Компсонов Дилси отправляется с идиотом Бенджи в церковь, а Джейсон гоняется по округе на автомобиле, пытаясь выследить Квентину, сбежавшую из дома с его деньгами.
Важно, что братья постоянно возвращаются воспоминаниями к своей сестре Кэдди, к ее позору, ее поспешному замужеству и отъезду. К воспоминаниям о самой жизни, из которой они волею судьбы оказались вырваны. И теперь каждый, напоминая персонажа Андерсона, застывает в травме и, обездвиженный, пребывает в собственном закупоренном мире, в кошмаре личного Ада.
Может быть, запертость, изъятость персонажей из жизни заставляет Фолкнера повторить эту изъятость уже на уровне формы? Пока трудно сказать… Во всяком случае, персонажи предстают будто вырванными из историй (семьи, города, округа, Юга, страны) и даже из собственных биографий. Перед нами всякий раз – всего один день, короткий эпизод, фрагмент из жизни каждого. Причем фрагмент, фрагментированный, перебиваемый сценами из прошлого, как будто даже не связанными с настоящим. И нам приходится, читая роман, собирать из этих осколков мозаику и уподобляться европейцу, ступившему на берег Нового Света, которому предстоит собирать свою Америку.
Первое приближение к Фолкнеру: читатель становится персонажем
Начинать собирать можно откуда угодно. Можно с конца романа. Кстати, в случае “Шума и ярости” так гораздо проще. Но можно и с начала. Надо лишь выбрать любой приглянувшийся эпизод и приступить к игре. Точнее, к чтению-сборке, сделав выбранный эпизод ее главной деталью. В моем случае это будет начало первой части романа, датированной 7 апреля 1928 года. Именно в этой точке я открываю свое приключение с Фолкнером, которое обречено остаться исключительно моим.
“Through the fence, between the curling flower spaces, I could see them hitting. They were coming toward where the flag was and I went along the fence. Luster was hunting in the grass by the flower tree. They took the flag out, and they were hitting. Then they put the flag back and they went to the table, and he hit and the other hit. Then they went on, and I went along the fence. Luster came away from the flower tree and we went along the fence and they stopped and we stopped and I looked through the fence while Luster was hunting in the grass.
«Here, caddie.» He hit. They went away across the pasture. I held to the fence and watched them going away”. – “Через забор, в просветы густых завитков, мне было видно, как они бьют. Идут к флажку, и я пошел забором. Ластер ищет в траве под деревом в цвету. Вытащили флажок, бьют. Вставили назад флажок, пошли на гладкое, один ударил, и другой ударил. Пошли дальше, и я пошел. Ластер подошел от дерева, и мы идем вдоль забора, они стали, и мы тоже, и я смотрю через забор, а Ластер в траве ищет.