Человек не кузнец, но кузнечик счастья:
он сидит, согнув коленки, на травке,
весь в зеленом, цветом сливаясь с нею,
и не только цветом. Ползет по-над ней
сероватое облачко вроде тряпки.
Его жизнь половинка на серединку,
но сейчас нет счастливей его на свете,
на груди расстегнутая рубаха
припорошена тополиным пухом;
что-нибудь из Моцарта или Баха —
нет, из Шуберта! — он поет под сурдинку,
ибо, как написано в Новом Завете
от Матфея: “Блаженны нищие духом”.
Ощущенья подопытного примата,
нет, сильнее, кузнечика на травинке:
человек с кузнечиком так похожи!
Человек встает, в лице ни кровинки.
Сероватое облачко розовеет,
ветерок с Камышинки-речки веет,
пробегают гурьбой мурашки по коже.
Счастья нет. Счастье здесь, где травка примята.
Ты
Плачущая: “Зачем ты меня отпустил?”
Плачущая: “Как смел ты меня впустить?”
Ты, которую наконец я простил.
Ты, которую мне предстоит простить.
Чем тебе теперь я помочь могу,
в твоем горе выгоревший дотла?
Чем помочь я тебе могу — ни гугу
мне из города С. про свои дела?
Кто вам я — в делах твоих и в твоем
горе луковом — труден вопрос весьма-с;
разберитесь вы там, без меня, вдвоем,
со своими любимыми, кто есмь аз;
ясно ведь, что аз есмь чужой, чужой,
не такой, как он, не такой, как он, —
медною мерцающий чешуей
аспид, василиск, пернатый дракон,
третий лишний, пятый угол, щитом
вам обеим служащий от темноты, —
перед вами я виноват лишь в том,
что тебя и тебя называю “Ты”,
“Ты” — не тыча — нежно водя перстом —
не в кровавые язвы — но по груди
и по животу — виноват я в том,
что, куда ни пойду, впереди — гляди! —
плачущие вы человечки мои,
раскрывающие под дождем зонты,
слез горючих не прячущие — смотри! —
в унисон повторяющие слово “Ты”.
Пляшущая в темноте
Тихая девственница в инвалидной коляске,
втайне молившаяся не о мужеской ласке —
плодоношенья алкавшая, деторожденья,
нет, не животные братья твои, но растенья,
да и не меньшие — старшие мудрые братья:
сызмальства носят они погребальные платья.
В те три июньские вечера, что мы смотрели
“Пляшущую в темноте”, — под землею, в костре ли
тысячи тел осиянных, тянувшихся к свету
тьмой облеклись. Но я верю, тебя с ними нету,
как и потерянного мною сына, — я верю:
вы с ним ушли на тот свет потаенною дверью,
вы с ним кладбищенской глиной укрылись для вида.
Вика, я верю словам псалмопевца Давида:
не до конца погибает терпенье убогих —
мертворожденных, слепых, слабоумных, безногих.
Их настоящая жизнь — после смерти, незримо,
но ощутимо течет, наподобье Гольфстрима.
В те три июньские вечера, плача: “О Боже,
как же она, эта Бьорк, на Вику похожа!” —
“стоп” нажимала подружка. И я, утешая
плачущую в темноте, ощущал, что чужая,
прежде неведомая, ты все ближе и ближе.
Быть по-другому возможно ли? О, николиже.
Вика, мы ближе и ближе к тебе понемногу.
Смерть не стоит впереди, но бежит с нами в ногу.
Вика, я вижу так ясно ту вашу прогулку
к Волге, по круто летящему вниз переулку, —
как понесло колесницу твою, и возница,
наша с тобою подружка — во сне не приснится! —
некой нездешнею силой ее развернула
резко за миг до падения... Ты не моргнула
глазом, не вздрогнула, не повела даже бровью.
Ты захлебнулась в больнице не кровью — любовью
переизбыточной в мире расчетливом этом.
Тот, кто любовью исходит, зовется поэтом.
Вот отчего был тобой от руки переписан
“Демон”. Одетая ныне в порфиру и виссон,
сидя уже не в коляске своей, а на троне,
Вика, ты с нами не чуждою, не посторонней
тенью присутствуешь, но соучастницей, иже
с кроткой улыбкой следит, как все ближе и ближе
делаются две души посторонних, два тела,
жизнь прожигавшие врозь. Ты на троне сидела
с нами, когда, наконец посмотрев окончанье
фильма печального, выключив свет, от отчаянья
иль преизбытка любви начала она — Боже! —
быстро кружиться…
И я, задыхавшийся, лежа
на животе, уперев подбородок в подушку,
завороженно, блаженно взирал на подружку,
пляшущую в темноте.
На Страстной. Выдержка
Бог умрет. На сей счет последних сомнений
не осталось вечером в Понедельник,
в ту минуту, когда, попросив: “Ты мне не
звони до праздника”, — твой подельник
телефонную трубку с таким повесил
облегченьем, с каким умывают руки
палачи поневоле, — почти что весел
и нисколько не подозревая о муке
предстоящих дней. И во вторник было
еще чувство, что сделано все как надо,
но уже в среду вечером то знобило,
то бросало в жар, всю ночь из окна то
запьянцовские долетали песни,
то далекие петушиные всхлипы.
До утра шепча: “Воскресни, воскресни!” —
я воображал, как легко могли бы,
трубку сняв, мы забыть о нашем обете
немоты и — хотя бы заочно — кофе,
поболтав, испить... Но в меркнущем свете
началось уже восхожденье к Голгофе.
И когда я в пятницу на колени
перед Плащаницею опустился,
помышлений не было ни о зле, ни
об аде — но лишь о том, что простился
в понедельник с жизнью, что Бога нету,
что Его в могиле сырой зарыли.
Я въезжал в субботу в истину эту,
как и в то, что последний раз говорили
мы с тобой в понедельник, — до острой рези
во всем теле, будто был в мясорубке...
Но уже долетало “Христос воскресе!”
с того света из телефонной трубки.
Парад облаков, рассказы из летней тетради
Шеваров Дмитрий Геннадьевич родился в 1962 году. Окончил Уральский государственный университет. Печатался в журналах “Новый мир”, “Смена”, “Урал”. Живет в Подмосковье.
“МЫ С ТОБОЙ ОТВОРИЛИ КАЛИТКУ...”
Светлой памяти Ольги Покровской, детского врача из Вологды.
На чердаке живут голуби, воробьи и ласточки, а пониже мы, все остальные: дети, старики, летние гости... А еще пониже, в конурах и сараюшках, братья меньшие: собаки, кошки, кролики, черепахи, курицы, ежи... Ноев ковчег нашего двора.
Я лежу на теплой крыше сарайки и смотрю на паучка. По невидимой мне паутине он деловито прошмыгнул мимо моего носа и полез дальше, в небо, исчез из виду. Тогда я решил, что буду принимать парад облаков. Они как раз выстроились надо мной по ранжиру. Первым наплывает облако, похожее на грозную крепость. Такое огромное, что оно вряд ли вошло бы на самую большую площадь нашего города. За ним почтительно следуют облака поменьше, мирные медлительные толстяки. Одно растрепанное маленькое облако и вовсе, похоже, ничего не знает про парад, летит совсем низко, каким-то своим курсом. Неожиданно от него отрывается клочок, пушинка и довольно быстро несется к земле. Я тоже прыгаю на землю и бегу ловить облачный клочок. Оказалось — перышко. Лебединое или гусиное; такое белое, что я не смею его выбросить, прячу в карман.
Вдруг жалобно скрипнула и распахнулась калитка. Кто там? Просто ветер.