— А отчего они, — спрашиваю, — с такою охотою туда прыгают?
— Племянник мой сбрасывает…
Он немножко — того, — и постучала указательным пальцем по виску:
— нынче и в армию его не взяли…
Никого из нашей деревни не взяли…
Трое призывников, и ни один не сгодился, — разговаривала она отрывисто и торопливо.
— Из отцовского поколения — все мужчины деревни ушли на войну…
Из моего поколения — все парни служили в армии…
Некоторые даже — на флоте…
А теперь мы уже не дадим защитников Родине…
Остались одни дураки…
Таких и за трактор посадить нельзя, не то что доверить оружие…
А кого они нарожают?.. Если нарожают, конечно…
Говорю брату: батюшка приедет, хоть сына-то окрестил бы…
Он чуть ли не с кулаками на меня набросился…
Хотя столбики и крест сам делал…
За водку, правда…
Но креститься, говорит, и за водку не буду…
И сына не дал крестить…
Николину часовню, между прочим, брат и спалил…
Когда пришли столбик вкапывать, думала, хоть какие-то чувства в нем зашевелятся…
А он — словно колода бездушная…
Вообще-то у нас все некрещеные…
Разве что старушка одна…
Да и я крестилась совсем недавно… В Москве…
Спросил, кто она по профессии: где ж, думаю, можно разговаривать таким диковинным образом?
— Начальник смены на телеграфе…
А до этого много лет проработала телеграфисткой-телефонисткой,
— и без перехода начала рассказывать о плане восстановления часовен:
где раздобыть лес, тес, кровельное железо, у кого заказать иконы…
Я уже не успевал принимать телеграммы и потому решился переключить аппарат:
— У нас на сегодня еще какие-нибудь планы есть?
— Освятить дом… Пообедать… А потом шофер отвезет вас…
— Он хоть дождется?
— Конечно… Сосед… Дальний родственник… В кинопрокате работает… Машину ему на весь день дали…
И пошли мы освящать ее хоромину: это был пятый подряд молебен — язык у меня стал заплетаться. Бродили, бродили — по комнатам, коридорам, чуланам, кладовкам, закутам, клетушкам и опустевшим хлевам, торопыга то подталкивала меня с одной лестницы на другую, то забегала вперед, чтобы отворить дверь, счет которым давно потерялся.
— И последнее, — объявила она: — сеновал…
Перед нами открылось пространство таких необъятных размеров, что я сразу заглянул в ковшик — хватит ли святой водицы для окропления. Перехватив мой взгляд, она молниеносно телеграфировала:
— У меня есть… Крещенская… Сейчас принесу… Только стойте на месте… Не уходите никуда, — и убежала.
Это был старинный северный сеновал с широченными воротами для взвоза — наклонного помоста, по которому лошадь могла взвезти сюда — на второй этаж — телегу или же сани. Здесь гужевой транспорт и разворачивался.
Наполнив ковшик, я обошел с кропилом выметенный сеновал — лишь в одном уголке лежал клочок пересохшей травы, кошенной, вероятно, еще родителями хозяйки:
— Стадион: для футбола, может, и маловат, а волейбольная площадка — как раз поместится, и зрителям места хватит.
— Когда-то здесь и взаправду был стадион, — улыбнулась она:
— Отец летом на косилке работал, приносил зайчат — мааленьких…
Мы с братом выкармливали их, — мне показалось, что она стала говорить спокойнее и мягче,
— к зиме они вырастали и устраивали гонки: по стенам, потолку — ну, по кровле…
Дом был крыт еловыми досками, вот они по этим доскам — снизу, изнутри — и носились…
Ушками вниз… Смешно…
Жили они свободно — могли и во двор выскакивать, но зимой далеко не бегали…
Так, по огороду: весь снег перебаламутят — и опять в дом…
А весной — уходили… Сначала на день-на два, а потом — навсегда…
Летом пойдешь в лес по грибы или по ягоды, встретишь зайчишку какого-нибудь: он замрет и уставится на тебя…
А ты думаешь: может, это твой выкормыш?..
Они ведь почти ручными становились — даже погладить себя иногда разрешали…
Скотина к ним относилась нормально…
Собачка у нас была — спокойная такая: вообще внимания не обращала…
Кошка только…
Спит где-нибудь, а они носятся да и налетят на нее…
Случайно или нарочно — не знаю…
Кошка заорет — и за ними, да разве угонишься?..
С зайчатами этими все детство прошло: и мое, и братнино…
А теперь вот не всегда поздороваться снизойдет…
Особенно после того, как я окрестилась и стала в церковь ходить…
Если бы еще только он…
Мы с вами целый день по деревне да вокруг нее шастаем…
Хотя бы одного человека заметили?..
То-то и оно: все попрятались…
Креста боятся…
И дома — в Москве — у меня то же самое: никто в церковь не ходит…
Беда!..
Что я должна сделать, чтобы помочь им, чтобы спасти?..
Батюшка, который меня крестил, говорит, что Господь нынче дал каждой русской семье, ну — фамилии, роду, по одному верующему…
Это, говорит, как после кораблекрушения: бултыхаются люди в океане небольшими такими… кучками…
Батюшка как-то покрасивее говорил, но я слово забыла…
И вдруг одному из каждой кучки дается лодка…
И все могут спастись — места хватит…
Он протягивает им руки…
Но они отворачиваются и знай себе плюхают ладошками по волнам: мол, сами выплывем…
Вот так батюшка говорит… А вы что на это скажете?..
Я сказал, что батюшка, пожалуй, прав.
— Но тогда человек, который в лодке, ну, который уверовал, будет держать ответ за них на Страшном Суде?..
Понятно, что прежде всего спросится с тех, кто отказался спасаться…
Но если этот, в лодке, работу свою будет делать неважно?..
Как вы полагаете?..
Я полагал, что ответ, пожалуй, держать придется.
— А у меня ничего не получается… Бьюсь, бьюсь — никакого толку…
— Да не терзайтесь, — говорю, — все идет нормально, и в свой срок с Божьей помощью то, что должно получиться, получится.
Тут она стала перебирать разные человеческие недостатки, пытаясь определить, который из них более прочих мешает ей в благом деле лодочного спасательства.
— Веслами, — говорю, — сильно махать не надо, а то утопающие пугаются, да и по голове запросто можно угодить.
— Она почему-то обрадовалась этому наставлению, и мы, наконец, пошли обедать.
Потом я ехал домой и думал, что московский батюшка — молодец: оберегая неокрепшую душу новообращенной, он не стал раскрывать дальнейшие перспективы морского сюжета. Между тем сдается, что они довольно определенны: коли уж в этих лодках места хватает для всех, то новых плавсредств может не оказаться. И когда легкий бриз унесет все суденышки за край видимого горизонта, не останется никого, кто мог бы протянуть руку тонущему и удержать его.
Возможно, лодочки эти — наша последняя надежда, последний шанс.
Елизавета
В начале двадцатого века местные мужички дерзновенно поползли вверх по речушкам и ручейкам до самых истоков. Корчевали лес, строили избы, засеивали полоски земли. Народилось зерно — потребовались мельницы, накопилось хлеба — стали появляться дороги, а на дорогах — постоялые дворы, кузницы и конюшни… Незаселенными остались только болота. Да и то, если среди болота была открытая вода, на берегах селился какой-нибудь угрюмый бобыль, промышлявший рыбалкой. Эпоха сельскохозяйственного романтизма, запечатлевшая на себе имя Петра Столыпина, продолжалась недолго: впоследствии ее достижения были заботливо разорены и стерты из памяти.
В нашем краю один хуторишко остался. Реликтовый. Было в нем четыре двора и четверо жителей — родственники друг дружке. Несколько раз я наведывался туда, чтобы причастить Елизавету, тоже, кстати, реликтовую: душа ее чудесным образом сохранила отсветы прежнего воспитания…
Елизавете было семьдесят лет, однако называть ее бабкой было никак не возможно, и прежде всего потому, что она, в отличие от деревенских старух, прямо держала спину.
— Ты, Лизавета ступаешь, словно боярышня! — говорил ей районный глава, заехавший как-то по рыжички.
— Не попадал ли к вам на хутор какой-нибудь князь?..
— Разве что с продотрядом, — отвечала она.
— Это она так шутит, — пояснили местные жители.
В сорок первом году семнадцатилетняя Елизавета работала на строительстве оборонительных сооружений, попала под обстрел, получила осколочное ранение и, провалявшись по госпиталям, обрела царственную осанку. Отец ее вскоре погиб на фронте, мать, разрываясь между борьбой за трудодни и обихаживанием искалеченной дочери, тоже протянула недолго. И осталась Елизавета одна. Но как-то приноровилась — целую жизнь прожила. Притом, что спина совсем не гнулась: ни — дров наколоть, ни — грядку вскопать, ни даже гриб сорвать невозможно.
С ней было легко разговаривать: она читала Иоанна Златоуста и хорошо понимала сущность духовных битв. Но утешительнее всего было слушать ее рассуждения по всяким житейским поводам.