— Не обязательно, — отвечает отец Дионисий, — я ведь, когда гляжу в ноты, слышу их, и если возникнет какое-то несоответствие, исправлю. Классика ведь невероятно гармонична, она — от Бога. А кроме того, я ведь окончил консерваторию — пианист, много играл, много слушал… Исполнительская карьера не сложилась, стал вот редактором. Но основные фортепианные тексты знаю до мелочей: скажем, некоторые бетховенские сонаты могу на бумаге воспроизвести по памяти. Не говоря уж о шопеновских вальсах или мазурках. Конечно, иногда что-то вызывает сомнение, приходится уточнять, но не часто.
— А двадцатый век?
— Первая половина — потруднее, там еще только все разваливалось, все перемешано — надо сверять, а потом гармония совершенно исчезла и пошли диссонансы — чем страшнее, тем лучше, редактор может пропустить любую чушь — автор все равно не заметит. Большинство произведений и исполнялись-то по одному разу.
Знаете, в нашей музыке конца двадцатого века есть несколько ритуальных имен. Их, как пароль, то и дело повторяют те, кто ненавидят гармонию, те, кто по определению Господню, не могут принести доброго плода. Попросите их напеть хотя бы три мелодии из сочинений ритуальной кучки, и они сразу умолкнут. Мне в прежней жизни не раз доводилось завершать такие дискуссии предложением: вы мне — три мелодии восхваляемого сочинителя, а я в ответ — тридцать мелодий Чайковского или Верди, или Бетховена, Шопена, Шумана, Баха… Сразу начинается: это совершенно иная музыка, концептуальная… Она, действительно, концептуальная — в плане идеологическом или даже духовном: гармония — от Бога, а разрушение гармонии — от… сами знаете от кого. Вот, собственно, и вся «концептуальность».
Он помолчал, а потом осторожно спросил:
— А медведь больше не придет?
— Не должен.
— Да кому он вообще чего должен? — И мы рассмеялись.
— Куда все исчезло? — вздохнул отец Дионисий.
— Что — «все»?
— Да все… Когда я учился, мы ходили на Рихтера, добывали записи Каллас, ездили в Ленинград на Мравинского… Их давно уже нет, но все, что появлялось потом, даже для сравнения с ними непригодно… Впрочем, давайте спать, а то скоро, наверное, шофер придет.
Утром шофер не пришел. Мы доели остатки хлеба и ждем: он между прочим, должен был принести провизии на весь день. Потом насобирали сморчков и сварили их в котелке — получился обед. Пошли гулять: обнаружили развороченный муравейник, и я рассказал отцу Дионисию о пристрастии медведя к муравьям. Батюшке понравилось, что маленькие муравьи, защищаясь, могут укусить огромного зверя прямо в нос, и он воскликнул: «Молодцы!». Воскликнул, наверное, слишком громко, потому что медведь, почивавший на другой стороне ручья, проснулся и, круша деревья, бросился прочь. Там было много гниловатых берез, и они разлетались с треском, словно от взрыва.
— Что это? — растерянно спросил отец Дионисий.
— Испугался, — я поведал ему о пугливости могучего зверя и предложил перейти ручей, чтобы взглянуть на свидетельство медвежьих испугов.
Он отказался.
Других приключений в этот день не случилось, вот только отсутствие шофера вызывало недоумение. Ужинали пустым брусничным чаем.
Ночью снова раздался медвежий рев, но на сей раз «паровоз» удалялся и удалялся от нас, пока не затих совсем.
— Куда это он? — спросил батюшка: — Неужели мы его так напугали?
— Не похоже.
— А обидеться он не мог?
— Не должен.
И мы опять рассмеялись.
Утром пришел шофер. Повинился, что опоздал на сутки — искал запчасть по всему району. Дал нам еды, починил машину, и мы тронулись дальше. Когда пришлось пилить очередное поваленное дерево, обнаружились следы двух медведей: огромные — нашего и поменьше — какого-то незнакомого, чужого. Стало быть, прогонял чужака.
— Тогда ладно, — успокоился отец Дионисий, — а то я уж думал, что мы его чем-то обидели.
— Бо-ольшой, — покачал головой шофер, — но прежде здесь обитал вообще безразмерный. Охотники зимой заходят в избушку, а он — там, спит. Вместо берлоги.
— И что? — взволновался батюшка.
— Что-что? Подстрелили. Вторая шкура в стране.
— А первая где?
— Первая где-то… не помню. Отец Дионисий растерянно посмотрел на меня, и я, скрывая улыбку, отвернулся.
К полудню добрались. Осмотрели храм — довольно обычную постройку конца девятнадцатого века. Стены внутри были закопченными, как после пожара.
— Отчего это, — спросил отец Дионисий, не выпускавший из рук фотоаппарата.
— Да тут году, наверное, в семидесятом художник с писателем ездили — иконы собирали. Тогда почему-то и загорелось.
Обратный путь пролетели быстро и без приключений. От бани иеромонах отказался, мол, и так два дня потеряли — некогда. Я спросил его о впечатлении.
— Храм-то легко восстановить. Жаль, конечно, что все кругом заросло и ни одного строения не осталось — даже переночевать негде. Пусть начальство решает: настоятель наш — дальний родственник этого священномученика, внучатый племянник что ли. Но вообще, поездка была замечательная, особенно — жизнь в избушке. Настоящая пустынька, я бы и поселился в ней.
— А как же, — спрашиваю, — медведь? Вдруг завалится вместо берлоги?
— Не должен, — смеется отец Дионисий, и мы прощаемся.
Новая Москва
Зимой приезжаю по делам в столицу, ищу знакомого батюшку, а он в этот день требничает на погосте: его приход опекает одно отдаленное кладбище, и священники поочередно ездят дежурить. Там есть даже "ритуальный павильон", где можно совершить отпевание, но в большинстве случаев покойных привозят уже после отпевания, и священнику остается лишь лития — краткое заупокойное богослужение. Люди воцерковленные, впрочем, заказывают и панихиды — богослужения более продолжительные, но для народа безрелигиозного и пятиминутная лития — тягота невыносимая, потому что невтерпеж выпить.
С приятелем мы встречаемся только к полудню — в самое напряженное время: катафалки подъезжают один за другим. Разумеется, священник нужен не всем, но тем не менее мы едва успеваем от могилы к могиле.
— Тунеядец! — ругается он, когда я отстаю на заснеженных аллеях:
— Привык в деревне к спокойной жизни…
Я начинаю оправдываться, говоря, что и у меня вся духовная деятельность свелась к непрестанным похоронам, причем теперь уже не только отпеваю — недавно в одной деревеньке пришлось даже могилу копать: последнего мужика хоронили…
— Все равно тунеядец! — решительно повторяет он, останавливаясь, чтобы дождаться меня:
— У тебя народ мрет!..
— Конечно, — отвечаю я, не вполне понимая смысл вопроса, — мрет, да еще как!
— Это правильно… От этой правильности ты и обленился…
А здесь все неправильно — здесь гибнут…
В иные дни, случается, одних убиенных и хороним…
Сегодня вот: первым с утра был мальчишка. Убили его какие-то частные охранники. Один утверждал, что сможет ударом руки расколоть череп, другой спорил, что это можно сделать только ногой… Тут как раз ребятишки из школы шли: и маленькие, и постарше… В общем, тот, который… рукой — убил, но череп не раскололся, а второй — ногой расколоть сумел… Ребятишки разбежались, а эти… ушли себе, и — с концами…
Потом старика хоронил — придушили за пенсию… Наркоманы, наверное…
Такая теперь, брат, жизнь здесь пошла, что словами не перескажешь — видеть надо.
Ты сейчас и увидишь…
Мы встретили очередную процессию и с пением "Святый Боже" пошли впереди нее. Мелкий мужичок, бегавший взад-вперед по сторонам колонны, оказывался иногда рядом с нами и успевал бросить на ходу несколько слов. Выходило, что хороним руководителя крупного автокомбината. "Организация бюджетная, денег нет", — заговорщицки сообщил мужичок и исчез. Так же заговорщицки, шепотом, я спросил приятеля, кто это.
— Распорядитель.
— Распорядитель чего?
— Похорон.
— А что он все время бегает?
— Распоряжается, наверное.
"Начальство потребовало, чтобы он поделился",
— и снова мы теряли его из виду и продолжали: "Святый Крепкий".
"А он сказал, что не может грабить шоферов, за это его и грохнули"…
"Святый Безсмертный, помилуй нас", — допевали мы.
"А похороны-то эти сами заказчики и устроили — на всю катушку!"
— Так он — распорядитель этот — их человек или ваш, кладбищенский?
— Их, конечно.
— И так здорово шустрит.
— Из бывших общественных работников, наверное…
Я понял, что это — в точности, как у меня: там тоже бывшие парторги — главные закоперщики на похоронах: и вокруг машины с гробом борозду на земле топором нарисуют, и когда в могилу монеты бросать, скомандуют…
— А это еще зачем? — полюбопытствовал приятель.
— Монеты — чтоб, значит, "землю выкупить", а вот насчет топора — даже и не помню: кажется, чтобы смерть от живых отгородить…