— А это еще зачем? — полюбопытствовал приятель.
— Монеты — чтоб, значит, "землю выкупить", а вот насчет топора — даже и не помню: кажется, чтобы смерть от живых отгородить…
— Бред какой-то…
— А ты говоришь: «тунеядец»…
Подбежит такой вот "оргмассовый сектор" с топором: "Товарищ поп! Как там в соответствии с церковными постановлениями: машину обводить по часовой стрелке или против?"
И можешь кол ему на голове тесать, но хоть тайком, а процарапает — после чего, стало быть, никто уже никогда помереть не должен…
А с монетами: "Не беспокойтесь, — говорю, — не надо ничего выкупать: в земле места всем хватит".
Но только отвернешься — как начнут швырять пригоршнями…
"Что ж вы, — говоришь, — делаете?
Да если бы на эти деньги купить лекарство, человека, глядишь, сегодня и хоронить бы не пришлось!"
— Сумасшедший дом…
Наконец, дошли до места. Когда толпа провожавших окружила нас, заняв все свободное пространство на ближайших аллеях и между памятниками, какой-то протокольного вида человек, определенно имевший навык выступать на митингах и собраниях, стал возле гроба, снял шапку и начал прощальное слово. Он проникновенно вещал о новой жизни, которая дала дорогу таким, как покойный, о новой Москве, для которой покойный, как и все, собравшиеся здесь, не жалел сил, и о том, как это не понравилось "некоторым из прежних"…
— Заказчик, — почти не раскрывая рта, пробормотал распорядитель, снова оказавшийся рядом с нами.
— Похорон или… — тем же манером спросил приятель.
— И того, и другого.
Как только он закончит — начинайте: гражданская панихида уже была, на работе, — и исчез.
Когда проникновенная речь приблизилась к логическому завершению, я приподнял кадило, чтобы положить ладан, и в этот момент, как по команде, раздался трубный звук неимоверной силы: еще через мгновение с веток деревьев хлопьями посыпался снег и стало ясно, что играют Шопена — оркестр замерзал где-то впереди: в березняке, между могилами…
Чей-то знакомый голос, долетавший из-за спины, воссиливался перекричать буйство луженых труб, и хотя, казалось бы, шансы были никак не равны, настойчивый вопль своего добился: инструменты стали поочередно смолкать. Но поскольку происходило это не по команде, а по наитию, то от ощущения оркестрантами непонятности происходящего, умолкание превратилось в продолжительное действо: сначала исчезла всякая мелюзга вроде флейт, потом затихли кларнеты с фаготами, наконец, умолкла самая большая труба. В наступившей тишине, когда слышны стали даже судорожные хрипы запыхавшегося распорядителя, который стоял на столике возле чьей-то могилы, ударил вдруг барабан…
И напрасно. Потому что распорядитель на пределе возможностей человеческого голоса высказал барабанщику несколько замечаний, касающихся и его самого, и барабана. Тут какой-то офицер, стоявший неподалеку от нас, приподнялся на носках и махнул рукой: хватит орать, мол…
И тогда за нашими спинами грянул винтовочный выстрел. Все инстинктивно пригнулись.
— Недостреляли что ли, — спросил я приятеля.
— Может, и недостреляли, — спокойно сказал он, осматриваясь:
— Но вообще-то там стоит почетный караул…
Только почему — одиночный выстрел?..
— Покойник что — был военным? — не понял я.
— Да он и в армии никогда не служил, — шепнул возникший распорядитель,
— я ж говорю: на всю катушку похороны заказали: с оркестром, священником, караулом…
— А что за выстрел? — поинтересовался приятель.
— Да солдатик один — новобранец, перепутал: вояка какой-то рукой замахал, он и шарахнул…
Начинайте, отцы… Только, по возможности, рук не подымайте… И какой придурок скомандовал оркестрантам?..
Кадило я раздувал, не поднимая руки, согнувшись.
Когда все должное совершилось, кладбищенские рабочие, лазая на манер альпинистов, воздвигли из венков рукотворную гору, укрывшую последние приюты доброго десятка наших сограждан. И тут вся березовая округа превратилась в кафе: столики у близлежащих и отдаленных могил были накрыты с впечатляющей щедростью.
— Теперь бы смыться, — сказал приятель, — а то от ледяной водки голос подсесть может, а мне еще завтра — отпевать и отпевать… Прямиком не пройти — там, видишь, главный стол и поставлен…
Мы не спеша побрели по аллейке в противоположную сторону, словно прогуливаясь между пьющими, а потом ускорили шаг. Он вывел меня к бетонной стене, вдоль которой мы и направились, чтобы кружным путем миновать пиршество. И тут впереди показался медленно идущий навстречу человек в камуфляжной форме, в черной маске и с автоматом в руках.
— Возможно, и вправду недостреляли, как ты говоришь… И чего тебя угораздило: сидел бы на своем курорте — у тебя там сейчас, поди, северные сияния… В баньке попаришься — бух в сугроб, а над головою — северное сияние… В избе печь топится, на столе — водочка, запотевшая, из сеней… Возле нее тарелочка с рыжичками и другая тарелочка — с беленькими…
— Рыжиков нынче не было, — вздохнул я, — только волнушки и грузди. Ну, белые — само собой, как обычно…
— Значит, одна тарелочка с беленькими, другая — с волнушечками, а третья — с груздочками… Хорошо!..
— Отцы, — сказал человек в маске, — выпить нету? А то околел от холода…
— А ты кто будешь? — спросил приятель.
— Вас охраняю.
— Нас?
— Ну да — вот эти похороны. А то — мало ли?..
Мы сказали, что никакой выпивки у нас нет и что, напротив, мы еще и пытаемся ее избегнуть. Он же предложил нам постоять вместо него, пока он за пузырем к могиле сгоняет:
— Мой участок — вдоль забора: от черной осины до памятника с голой теткой. Если кто через забор полезет: предупредительный — в воздух, а дальше — на поражение. Вы не бойтесь: тут кругом наши ребята стоят — если что, сразу придут на подмогу…
Мы поняли, что объяснять неправильность его мыслей надобно очень долго, и за сегодняшний день, пожалуй, вразумить человека мы не успеем.
— Ну, чего молчите, отцы? Неужели в вас ни хрена понимания нету? Продрог ведь, — он протянул автомат: — Вот предохранитель, вот спуск. Это — одиночные выстрелы, это — очередями. Лучше всего, отцы, короткими очередями: и шороху больше, и попасть полегче, а то вы все же люди нетренированные…
— Повесь на оградку, — сказал приятель, — да маску-то хоть сними — вдруг кто в тебя самого пальнет с испугу. И побыстрее: если через пять минут не вернешься — уйдем.
— Я мигом, — обрадовался он, — а маску снимать мне не положено. И не переживайте: во-первых я в бронежилете, а во-вторых — не успеют пальнуть, кулаком зашибу, — и, тяжело топая шнурованными ботинками, побежал по аллее.
Минуло пять минут, десять, пятнадцать… Прошли до черной осины, от которой разглядели следующего стрелка, потом — до памятника с голой теткой: и там бродил караульщик.
— Смотри, как здорово, — сказал приятель: — кругом наши люди.
Мы стали размышлять, что делать нам с автоматом… И тут примчался сменщик: из пятнистых карманов торчало несколько бутылочных горлышек. Он тоже сбегал к черной осине, потом к голой тетке, чтобы, значит, поделиться с товарищами. Мы доложили, что на вверенном нам участке никаких недоразумений не произошло, сдали автомат и отправились восвояси.
— Даже не знаю, как и благодарить вас, — искренне сказал человек, лица которого мы так и не увидали.
Благополучно добравшись до "ритуального павильона", мы отогрелись у электрического отопителя и собрались было идти на автобусную остановку, как вдруг дверь распахнулась от удара ногой, и вошел человек в маске.
— Отцы! — победно воскликнул он, и мы поняли, что это наш друг и никто иначе:
— Нашел подарок для вас, — покачиваясь, он протянул к нам руки, раскрыл кулаки, и мы увидели лежащие на ладонях гранаты: — Держите отцы, пригодится… Ну, чего молчите? От души ведь!..
Уезжали вместе с рабочими на припозднившемся катафалке. Приятель задремал. А когда проснулся, сообщил, что снилась ему картина Верещагина, но не "Апофеоз войны" с черепушками, а та, на которой батюшка стоит с кадилом среди полузанесенных снегом павших воинов.
Прощаясь, он еще раз назвал меня тунеядцем и сказал: "Возвращайся".
Доктор философии
После службы — а дело происходило в Москве — отправился освящать квартиру. Пригласили две прихожанки. Незадолго до этого я же и крестил их: сорокалетнюю маму и тринадцатилетнюю дочку, и тогда еще они повели разговор об освящении своего жилища, страдающего от духов нечистых: по ночам кто-то там плакал, стенал, смеялся… А еще предупреждали меня, что бабушка у них — воинствующая безбожница, всю жизнь преподавала философию, профессор, доктор наук. Жили они втроем. Дед — партийный работник — давно умер, а отец девочки давно оставил семью.
Приехали мы к массивному тяжеловесному дому, из тех, что именуются сталинскими, поднялись в просторную квартиру, и я занялся своим делом. Причем, пока совершались соответствующие приготовления и читались молитвы, бабушки видно не было, лишь потом, когда я пошел кропить пятикомнатные хоромы, она обнаружилась в рабочем кресле хозяина: высунувшись из за высокой спинки, сказала: "Здрасьте", — и снова исчезла. Завершив освящение, я выпил чашку крепкого чая, предложенного хозяйкой, и уже одевался в прихожей, когда появилась бабушка, чтобы, наверное, попрощаться со мною.