Когда нас привели туда, никто не знал, что делать. Наверное, маленькая церковь отродясь не вмещала такого скопления людей, даже во время церковных праздников. Дождь лил так сильно, что все тесно сгрудились – солдаты, рабочие «Тодта», заключенные, а Штейнер и немцы унтеры снова собрались в углу, чтобы обсудить положение. Наконец он ушел вместе со Шмидтом, а Браун подошел ко мне как-то неловко, со странным видом.
– Штейнер пошел к полковнику Радлю, – сказал он, беспомощно пожав плечами. – Откровенно скажу вам, полковник, никто не знает, что делать.
– Ну что ж, подождем.
Он криво усмехнулся:
– Мы только и делаем, что ждем. Даст Бог, может, снова увижу свою Гретхен. Уж и не чаял, что доживу.
И он вернулся к своим, а я закурил одну из французских сигарет и стал протискиваться сквозь толпу к боковой двери, которая не охранялась – промашка Брауна, вполне понятная в такой обстановке.
Дождь лил такой, что не видно было северной стены кладбища. Могила моего отца находилась там, под большим кипарисом; мать похоронили рядом с ним. Само дерево – прямое, не гнущееся под струями дождя, – стояло словно мрачный часовой.
Под сводами церкви все громче звучал смех, раздавались возгласы спорящих. Нарастало опасное возбуждение. Немцы ошиблись, собрав здесь тюремщиков и заключенных под одной крышей. Обиды и унижения выходили наружу, атмосфера накалялась, мало кто был способен прислушаться к голосу разума.
Открылась дверь, и появился Хаген.
– Мы вас разыскиваем, сэр. Пришла мисс де Бомарше. Хочет с вами поговорить.
Я вернулся с ним в помещение и стал протискиваться сквозь шумную толчею. Симона стояла у главного входа с Брауном, рядом – Фитцджеральд и его рейнджеры. Она выглядела чрезвычайно возбужденной, щеки горели неестественным румянцем.
Схватив меня за рукав, она сказала:
– Не правда ли, это потрясающе, Оуэн? Весь госпиталь гудит.
Шум в помещении был такой, что было трудно расслышать собственный голос. Я сказал Брауну, что мы пройдем на паперть, и он подал знак саперу, который с небрежно висящим на плече автоматом дежурил у двери. Дверь за нами закрылась, и на какое-то время мы остались одни. Дождь продолжал лить, его струи попадали внутрь и разливались лужицами на холодных каменных плитах.
– Неужели это правда? – настойчиво спрашивала она. – Неужели свершилось то, чего мы ждали?
– Рано или поздно всему приходит конец, – ответил я. – Хорошему и плохому. Таков непреложный закон природы.
Ее платок и старый бушлат намокли от дождя, но она не обращала внимания на такие пустяки.
– Я пришла рассказать о том молодом летчике. С ним все будет хорошо. Падди думал, что ногу придется отнять, когда в первый раз увидел рану, но теперь он склонен считать, что у парня есть шанс выкарабкаться.
Что ж, и это к лучшему.
– Кто бы он ни был, этот парень, ему будет что порассказать внучатам.
Она кивнула как-то странно и отрешенно и стала задумчиво смотреть на дождь.
– Возможно, нам всем будет что порассказать, но у меня какое-то предчувствие... трудно передать словами.
– Радль? – поинтересовался я, обнимая ее. Даже радли в этом мире иногда терпят поражение.
– Наверное, – согласилась она, подняв голову; лицо ее исказилось скрытой мукой. – Господи Боже, я так надеюсь... Ну, мне надо идти, Оуэн. Я нужна Падди в госпитале. Расскажи Манфреду.
Она не поцеловала меня – неспроста. Повернулась и побежала сквозь дождь по тропинке, которая огибала церковь и вела через кладбище к задним воротам.
Не знаю почему, но мне стало грустно. Я вернулся внутрь. Шум стал еще более оглушительным, вдобавок кто-то заиграл на органе. Это был Обермейер; словно забыв обо всем, он играл одну из вещей Баха, и я подумал: как давно он не прикасался к инструменту.
В углу находились Фитцджеральд со своими людьми и Браун; вид у Брауна был обеспокоенный и беспомощный. Когда я подошел поближе, Фитцджеральд сказал сурово:
– Похоже, обстановка выходит из-под контроля.
– Ненадолго, насколько я знаю Радля. Даю еще пять минут. На вашем месте я бы не лез на рожон.
Я протиснулся сквозь толпу, не обращая внимания на дружеские хлопки по спине, и снова подошел к боковой двери, которую Браун оставил без охраны. Дождь по-прежнему хлестал вовсю – казалось, он был готов затопить весь мир.
Я снова посмотрел на кипарис, стоящий у стены кладбища, рядом с могилой отца, и, поддавшись толчку, вышел под дождь и двинулся по гравийной дорожке между могильными плитами.
Вопль, долетевший до моих ушей, был ужасен – так вопят, наверное, грешники в аду. Я огляделся, не поняв, откуда он прозвучал, и тут вопль снова повторился – кричала женщина в смертельном страхе. Я рванулся, забыв про чертову цепь от кандалов, сделал шаг – и рухнул во весь рост, а приподнявшись, увидел, что сквозь пелену дождя ко мне бежит Симона.
Бушлат и старое хлопчатобумажное платье на ней были разодраны, плечо и одна грудь – обнажены. За ней гнался человек, которого я сразу узнал, – один из заключенных «Тодта», рабочий дорожной бригады, здоровенный поляк.
Что тут объяснять? На острове мужчины Бог знает сколько времени обходились без женщин, а последние полгода, кроме Симоны, ни одной женщины здесь вообще не было. Я-то видел, как таращатся на нее жадные мужские глаза. Видел, злился, но понимал. Поляк заключенный подстерег Симону у бокового выхода и погнался за ней через кладбище.
Она бросилась ко мне с протянутыми руками и истерично зарыдала; я едва успел оттолкнуть ее, как он налетел на меня.
Видно было, что парень осатанел и ничего не соображает. Я мало что мог сделать, скованный цепью, как цирковая обезьяна, – пригнувшись, изо всех сил врезал ему по корпусу; сцепившись, мы катались по земле, нещадно стукаясь при этом о надгробные плиты.
К несчастью для меня, он оказался сверху; его руки, как железные клещи, вцепились мне в горло. Дело было дрянь – я не мог вытащить нож, спрятанный в задний потайной карман поясного ремня. Я вцепился в его короткие пальцы и стал выламывать их так, что он взвыл от боли, а я чуть не сблевал от его мерзкого смрадного дыхания, – но прием подействовал: он ослабил хватку.
Я занес руку, чтобы разбить ему кадык, и тут подоспел Штейнер – бледный, решительный, с горящими глазами. Он рывком сдернул поляка с меня, опрокинул на спину и начал кулаком, удар за ударом, месить его физиономию, словно хотел вколотить его в землю.
А я лежал, хватая воздух ртом, когда появились Фитцджеральд и Грант и подняли меня на ноги.
Пока мы дрались, все переменилось. Неподалеку от нас стоял Радль, а за его спиной цепью рассыпались двадцать человек эсэсовских десантников.
Поляк стоял на коленях. Радль подал знак; двое его людей выбежали вперед, приняли поляка от Штейнера и подтащили к Радлю. Радль посмотрел на него с неподдельным отвращением. Я сразу вспомнил нашу первую встречу: круглоголовый фанатик, способный на все.
Он пнул поляка ногой:
– Я проучу тебя, скотина. Увести!
Эсэсовцы поволокли бедолагу прочь. Радль подошел к Штейнеру, который поддерживал Симону, снял свою шинель и накинул ей на плечи.
– Это моя непростительная ошибка. Как командующий, приношу извинения.
Она не могла толком ничего ответить, и он это понял.
– Моя машина у ворот, Штейнер. Отвезите мисс де Бомарше в госпиталь.
Штейнер поднял ее на руки и пошел. Радль обернулся ко мне:
– А сейчас, полковник Морган, если вы и ваши друзья будете так любезны, пройдите со мной. Вы увидите, как свершится правосудие!
Это звучало неприятно, но даже я не был готов к тому, что произошло. В помещении церкви рабочих «Тодта» согнали к стене. Бранденбуржцев и нескольких саперов построили у двери, а эсэсовские молодчики уверенно и спокойно взяли всех на мушку.
Двое немцев держали поляка. Лицо его было в крови от кулаков Штейнера; вряд ли он понимал, что происходит. Фельдфебель Браун тоже стоял между двумя эсэсовцами, руки его были связаны за спиной.
Наступила полная тишина. Радль, медленно выйдя на середину, окинул взглядом рабочих «Тодта». Когда он заговорил, голос его был удивительно мягким.
– Вы сваляли дурака – все. Вы поверили лжи. Глупой и безмозглой пропаганде, которую противник допустил с единственной целью: вызвать то, что мы увидели сегодня. Сообщение о смерти фюрера – беспардонная ложь. Фюрер жив. Не может быть речи о поражении. Немецкая армия еще воюет. – Голос его начал срываться. – Я связался со штабом на острове Гернси и могу уверить вас: что бы ни произошло в Европе, мы будем продолжать воевать здесь, на островах пролива Ла-Манш. Вы меня слышите? Мы будем продолжать воевать!
Его голос эхом отзывался в балках наверху, и там, растревоженные, гулко трепыхались голуби.
– Пока я командую, на острове Сен-Пьер не будет нарушен закон и порядок, не будет послабления дисциплины ни для кого: ни для вас, ни для немецких солдат.