в афористической форме: «Рисунку еще можно научить даже собаку, но цвету научить невозможно, даже очень умного человека, если он от природы этим свойством не одарен». Можно себе представить мое чувство радости и удовлетворения от этой встречи. Правда, я с Василием Ивановичем встречался часто у П. П. Кончаловского, бывал и у него на подворье, где он жил в двух номерах совершенно по-холостяцки. Я был свидетелем подвыпившего В. И. Сурикова. Он любил пить кахетинское вино из рожков в одном из кавказских погребков на Арбате. Помню, Петр Петрович меня экстренно вызывает по телефону в этот подвал. Я бросаю все и еду. Василий Иванович и Петр Петрович были уже навеселе. Василий Иванович много шутил и острил. Он был невероятно забавен. Много говорил об искусстве. О Репине говорил всегда с иронией, вроде: «Он большой мастер… но импотент, поэтому его работы все скучны».
Приходилось бывать у Василия Ивановича и видеть часто его у П. П. Кончаловского. Идет, бывало, по улице к Петру Петровичу, к внучатам, несет гостинцев, улыбается, говорит: «Сегодня Наташенька имянинница», его внучка, дочь Петра Петровича, теперь жена поэта Михалкова[159]. Полная красивая женщина, сама прекрасно пишет стихи, еще более прекрасно переводит сонеты Шекспира и пр. Конечно, благотворно влияет на своего мужа.
В доме на боярском подворье Василий Иванович устраивал пирушки, приглашал нас, меня, Якулова, которого очень любил за его воловьей красоты глаза и за острый язык. Подвыпив, он не без злого умысла прицеплялся к нему и в продолжение всего вечера донимал одним и тем же вопросом: «Георгий Богданович, скажите, — притом слово „скажите“ юмора ради произносил не на „е“, а на „я“: „скажитя“, — а что, Репин, по-вашему, импо или не импо?» Зная, что Якулов никаких Репиных давно не признавал, да и вообще признавал только самого себя да Рафаэля… Так и озаглавливал свои выступления, в то время практиковавшиеся то в мастерских ВХУТЕМАСа, то в «Питтореске»[160]: «Я и Рафаэль». Но о лекциях самих трудно что-либо сказать — ни одна из них толком не состоялась. Впрочем, однажды, случайно зайдя в столовую ВХУТЕМАСа, в подвале огромного здания на Рождественке, я застал ораторствующим Якулова при четырех или пяти студентах. Мне было неловко. Я ретировался и украдкой лишь услышал афоризм: «Только Якулов один пишет красным по красному». Я подумал, не этот ли сногсшибательный прием его роднит с Рафаэлем?
Г. Б. Якулов — очень талантливый художник из плеяды «Голубой розы» и «Золотого руна». Хотя фактически не выставлялся ни там, ни тут. Я его помню на выставке «Венок-Стефанос», о которой я писал. Он выставлял графические вещи, из них «Скачки»[161] — самая лучшая вещь — находится в Третьяковской галерее. Якулов много работал в Камерном театре, проведя яркую линию в истории театра[162]. Был богемец до пределов, не стремился ни к карьере, ни к славе, вечно без денег. Тем не менее умудрялся быть изысканно одетым, бывать во всех московских салонах и предаваться алкогольным напиткам, коим был верен до конца своих дней и, кажется, от этих вредоносных напитков, употребляемых в столь несоразмерно большом количестве, скончался где-то на Кавказе. Гроб с его телом привезли в Москву, поместив с трудом на катафалк, наскоро задекорированный, напоминавший собой фасад здания крематория, сделанный по проекту Денисовского, и похоронили на Девичьем кладбище, рядом с могилой Сумбатова-Южина[163]. Памяти его был посвящен единственный вечер в театре. Никто не напечатал о нем монографии, и имя его незаслуженно забыто.
«Бубновый валет» как таковой с 1914 года перестал существовать. Кончаловский и Машков перекочевали в «Мир искусства»[164], вслед за ними потащился и я. Выставка 14 года в салоне Михайловой[165] хотя и пропагандировала название «Бубнового валета», но все же без Кончаловского и Машкова она уже не была по-настоящему «Б. В.», хотя я участвовал в ней такими вещами, как «Звон», «Купанье», «Автопортрет»[166], «У Иверской»[167] и рядом рисунков, подкрашенных анилинами. Имел неслыханный материальный успех: я продал почти все вещи за исключением двух больших, и с этого момента, так сказать, получил признание рынка, хотя этим не могли похвастаться мои товарищи.
Работы, показанные мною на этой выставке, еще продолжали питаться истоками работ 1913 года, вышеописанных, но из новых методов следует указать на картину «Звон», где изображен «Иван Великий» в скошенных формах, в центре которых — колокол, раскачиваемый двумя людьми. Вокруг всего сооружения — волнообразные плоскости, передающие чувство звука — гула, и повторяемые отдельные формы композиции в виде натянутых струн дают впечатление органа или гигантских гуслей. Вся вещь эмоционально насыщается чисто музыкальными построениями и не является заурядной и по мысли, и по тому, как она выполнена. Другая картина — «Купанье» изображает женщин обнаженных и полуобнаженных на пляже. Тут же купаются лошади и на первом плане две гончих собаки. Вся вещь распещрена всеми самоцветами красок и ярких стекляшек и является кульминацией моих поисков в области цветодинамики, если можно так определить. «У Иверской» с ее золото-синим куполом с золотыми звездами я нарочито применил наклейки из материи в виде человеческих фигур как контрастирующий материал. Эта вещь долгое время висела в залах Третьяковской галереи, до тех пор, пока под знаком борьбы с формализмом не сняли все, что вызывало в этом смысле подозрения. «Автопортрет»[168] изображал меня в стиле старых икон, что вызвало в печати бурю негодования и даже угрозы чуть не высылки из Москвы за неслыханное кощунство и глумление над святыней.
На выставке 1915 года, в которой участвовали вернувшийся с фронта Ларионов и Гончарова и которую устраивал, кажется, на свои средства некий К. В. Кандауров[169], был забит последний гвоздь в крышке гроба всему левому, что шло под знаком экспериментов. Боже, чего там только не творилось. Ларионов за неимением, конечно, работ притащил на выставку груду картона и за ночь до открытия наворотил каких-то кругов и призм на стене, к которой был приделан страшно шумящий вентилятор: его предполагалось пускать в ход во время посещения публики[170]. Татлин пресловутый навешал ряд деревянных дощатых конструкций, покрытых жестью, а по полу набил жестянок, чтобы зритель, распоров себе сапог или платье, остановился хоть на минуту посмотреть на творчество Татлина[171]. Беспардонность Бурлюков[172] дошла до апогея шарлатанства и страсти, с которой эти, так сказать, обестоварившиеся в профессиональном смысле искусства, улюлюкали и срывали работу серьезно работавших, в соседнем зале развесивших свои работы