Тысячи крестьян — преданных и не преданных суду — подверглись телесным наказаниям и другим карательным мерам, похожим на пытки: в частности, целыми деревнями их заставляли по много часов выстаивать на коленях в снегу.[131] А ведь то было только начало массовых крестьянских выступлений — задолго до «иллюминаций» 1905 года, когда, по данным Игнатьева и Голикова, крестьянское движение охватило 37 процентов уездов Европейской России, причем «в некоторых уездах, как, например, в Балашовском уезде Саратовской губернии, были уничтожены буквально все помещичьи усадьбы», и когда «возникали своеобразные „крестьянские республики“, причем одна из них продержалась девять месяцев, имела своего президента, прекратила платить налоги, отказывалась нести воинскую повинность».[132] Именно крестьянские бунты больше всего пугали власть, именно решительным подавлением крестьян отличился Саратовский губернатор П. А. Столыпин, столь превозносимый Солженицыным. Да и столыпинская земельная реформа была реакцией на крестьянские выступления: она была направлена на то, чтобы раскассировать общину, превратить крестьян в собственников земли и тем самым подорвать их революционность. Именно крестьянство было основной «зажигательной смесью» революции и оставалось ею до самого 1917 года!
Однако статистика государственных преступлений крестьян не учитывала. Не учитывала она и рабочих, матросов, солдат. Их можно было расстреливать на улицах Петербурга, Златоуста и других городов, можно было высылать против них карательные экспедиции, но то ли по инерции, то ли в целях пропаганды, революционерами их не считали.
Таким образом, основная масса участников революционных выступлений оставалась вне статистики, которой оперировали предшественники Солженицына и теперь оперирует он сам. Приводимые им цифры касаются «государственных преступников» из образованного слоя общества. Среди них евреи действительно составляли значительный процент, но он примерно соответствовал их доле в образованном слое общества в целом. Если в дореволюционной России из 150-ти миллионов населения евреев было около четырех процентов, то в образованном слое их было- 25–30 процентов или даже больше. Отсюда так называемое «засилье» евреев в широком спектре интеллектуальных и полуинтеллектуальных профессий, с чем никак не хотели мириться власти и «патриотические» организации. Держа основную массу русского населения в темноте и невежестве, они никак не могли взять в толк, почему это евреи «наводняют» русскую медицину, адвокатуру, прессу, финансовые и некоторые иные учреждения, и старались их оттуда выжить — без всякой связи с их реальной или мнимой революционностью.
Так, Витте в своих «Воспоминаниях» указывает на то, что некоторые инженерные кадры Юго-Западных железных дорог (он по десять-двадцать лет знал этих людей) «в последние годы [при Столыпине] потерпели погром, потому что среди них довольно много было поляков, а также некоторые из них были евреи… Несомненно, что все эти поляки и евреи, которые теперь должны были оставить службу вследствие нового черносотенного направления, все они с государственной точки зрения были нисколько не менее благонадежны, нежели русские. Таким образом, увольнение их есть ни что иное, как дань безумному политическому направлению».[133]
Если революционные или оппозиционные настроения охватывали часть образованных евреев более или менее пропорционально тому, как они охватывали образованные слои русского общества, то то же самое можно сказать и о контрреволюционных настроениях. В частности, немало евреев имелось среди провокаторов, агентов охранки, внедренных в революционные партии. Всем известны имена Евно Азефа и Дмитрия Богрова, но в числе агентов охранки было и множество фигур меньшего калибра. Говоря о «зубатовщине», Витте упоминает о всеобщей забастовке в черноморских портах, «устроенной по приказу из Петербурга [переусердствовавшими] правительственными агентами». Он пишет, что «Плеве вынужден был своих же агентов (в том числе главного — еврейку из Минска) арестовать и выслать с юга»[134] (курсив мой — С.Р.) Другим агентом Плеве была «какая-то еврейка одного из городов Германии». Она под диктовку писала ложные доносы на самых высокопоставленных чиновников (включая Витте), а Плеве докладывал о них царю, чтобы подтачивать доверие самодержца к своим истинным или мнимым соперникам.[135] Тем не менее, даже Витте находился в плену таких же предубеждений в отношении революционности евреев, как и Плеве: при встрече с Т. Герцлем он поставил ему в упрек, что «составляя менее 5 % населения России, 6 миллионов из 136, евреи рекрутируют из себя 50 % революционеров» (стр. 237). Цитату Солженицын выписал из статьи еврейского историка Гершона Света, но оборвал ее на середине. В цитируемой статье дальше сказано: «Однако в конце беседы Витте признал, что евреям в России тяжко живется и что если бы „он сам был евреем, то сам был бы против правительства“…».[136]
Г. И. Успенский
Солженицын не раз прибегает к «агитпроповскому» методу цитирования. Каждый раз на это указывать нет смысла, но в данном случае опущенная оговорка весьма существенна. Витте не чета Плеве. Он понимал, что всякое широкое общественное явление имеет свои общественные причины, и если власть хочет ликвидировать это явление, она должна искоренить причины. Евреи были против правительства, потому что им тяжко жилось. Вот, в чем был корень зла, что толкало евреев в революцию! Ну а русским рабочим, крестьянам, студентам, мелким служащим, вообще подавляющему большинству населения — намного ли лучше жилось? Как мы помним, Солженицын, препарировав некоторые тексты Глеба Успенского, выкроил из них нужное ему «объяснение» погромов 1880-х годов. Но вот другой, не препарированный, отрывок из Глеба Успенского, более адекватно передающий мысли и чувства писателя:
«Как известно, а может быть, и не известно читателю, в настоящее время [те же начальные 1880-е годы], телесные наказания при волостных правлениях не только не умаляются в своих размерах, но, напротив, с каждым годом возрастают… Дранье на волостных судах… проходит без малейшего внимания, а дранье — непомерное… Я сам был свидетелем летом 1881 года, когда драли по тридцать человек в день. Я просто глазам своим не верил, видя, как „артелью“ возвращаются домой тридцать человек взрослых крестьян после дранья — возвращаются, разговаривая о посторонних предметах… Осенью самое обыкновенное явление — появление в деревне станового, старшины и волостного суда. Драть без волостного суда нельзя — нужно, чтобы постановление о телесном наказании было сделано волостными судьями, — и вот становой таскает с собой суд на обывательских. Суд постановляет решения тут же, на улице, словесно, а „писать“ будут после. Писарь тут же. Вы представьте себе эту картину. Вдруг в полдень влетают в село три тройки с колокольчиками: на одной — становой, на другой — старшина с писарем, на третьей — шесть человек судей… Въезжает эта кавалькада, и начинается немедленно ругань, слышатся крики: „Розог!“… „Деньги подавай, каналья!“… „Я тебе поговорю, замажу рот!“…»[137]
Г. Успенский показывает, сколько корысти, лицемерия, произвола стоит за этой издевательской практикой, сделавшей «законное» надругательство над человеком настолько рутинным, что ни палачи, ни жертвы не сознавали всей чудовищности происходящего. «Не раз я становился в тупик перед этим явлением. Я никак не мог понять, каким образом можно положить на пол, раздеть и хлестать смородиной вот этого умного, серьезного мужика, отца семейства — человека, у которого дочь невеста». И тут же он приводит ответ старосты на вопрос о том, силой ли кладут на землю приговоренных к экзекуции, или они ложатся добровольно: «Кое — силом валят, кое — сами ложатся».[138] А вот и пророческое предвидение: «Этот посев ежедневной и ежегодной жестокости, как и всякий посев, должен, непременно должен дать всходы, плоды. Но едва ли они будут похожи на смородину».[139]
В начале 1880-х, когда писались эти строки, мужик, хорошо еще помнивший крепостное право, не смел даже в мыслях своих противостоять этой, по терминологии Г. Успенского, «татарщине». Копившуюся в нем самом жестокость мужик обрушивал на тех, кто был еще слабее и бесправнее. И делал он это тем охотнее, что ему нашептывали (и он простодушно верил), будто есть царский указ, «разрешающий и даже предписывающий истребление еврейского имущества». Мужик знал сермяжную истину: против лома нет приема. Сам изгой, он с тем же ломом шел на еще более беззащитных изгоев. Таковы были немедленно проклюнувшиеся всходы на почве жестокого произвола власти.