Девальвирующая тенденция, нашедшая отражение в большой группе дневников и создавшая деструктивный тип образа, сформировалась в эпоху 1860-х годов вследствие социальных сдвигов и реформ. Ее породило широкое общественное движение, цензурные послабления, волна критики, направленная не только на прежний уклад жизни, но и на отдельных людей. Девальвирующая тенденция в оценке человека была социально-психологическим явлением. Она не могла не проникнуть в дневниковый жанр и не могла оставаться привилегией «большой» литературы. Став достоянием общественного сознания, эта тенденция пронизала все сферы жизни.
У тех авторов, которые начали дневник задолго до эпохи «великих реформ», деструктивный образ является одним из видов в образной системе. Он формируется в силу выше названных тенденций, но не занимает значительного места. Сложившиеся методы изображения человека, нравственные устои автора не позволяют широко применять новый композиционный прием. Такие авторы порой выражают озабоченность утратой цельности в человеке, т.е. констатируют реально существующее в обществе явление, а не просто разрушают прежнюю систему оценок личности.
Так, в дневнике министра внутренних дел П.А. Валуева наряду с цельными образами встречаются и откровенно деструктивные: «Утром в комитете финансов. Рейтерн решительно тупой человек. Его рот имеет удивительное выражение интеллектуального ожирения»[182]. Но в то же время Валуев утверждает, что знакомые ему люди начинают утрачивать положительные качества, а новая эпоха не рождает положительных людей: «Обедал у кн. Горчакова. Все то же самое. Ума нет, и даже красоты немного. Странно, что при уме кн. Горчакова он ставит себя в смешное положение. Его тщеславие становится еще более ребяческим, чем прежде. Вообще, какой жалкий у нас горизонт. Куда ни оглянись, вспоминаешь о фонаре Диогена»[183].
Дневник, как и художественная литература, отражал тенденции социально-исторического развития. Поэтому деструктивный образ нельзя рассматривать только как композиционный прием. Он появился в дневниковом жанре после долгих лет государственной и, самое главное, нравственной цензуры самих авторов, считавших недопустимым изображать в дневнике последовательно отрицательные характеры и типы. Деструктивный образ сформировался в результате слияния двух исторически обусловленных явлений – общественного перелома и революции самосознания. Это объясняет то обстоятельство, что даже родственников автора стало возможным изображать исключительно в негативном свете: «Дегаев – гнусная личность, революционер, обратившийся в шпиона и предавший Судейкина, – пишет в дневнике В.П. Гаевский. – Этот Дегаев – племянник моей жены, сын ее сестры Натальи, глупой и дрянной женщины, и внук их отца Николая Полевого, многочисленное потомство которого изобилует негодяями»[184].
К концу века рассматриваемая тенденция приобрела значительные масштабы. Не только частные лица, но и государственные деятели активно вводят в дневники деструктивные образы. И это явление нельзя объяснить ни модой, ни «веянием», ни как «знамение времени», свойственное «шестидесятым годам». В эти понятия никак не укладываются, например, характеристики Александра III, даваемые ему в дневнике советника Министерства иностранных дел В.Н. Ламсдорфа, – «августейший дурень», «коронованный дурак», «слабоумный монарх» и т.п.
Наиболее показательными в этом отношении являются дневники В.Г. Короленко рубежа двух столетий. Здесь деструктивный образ занимает одно из центральных мест в образной системе. Его роль обусловлена рядом обстоятельств: статусом автора как ссыльного и поднадзорного, его правозащитной деятельностью, тесными писательскими контактами с издателями, коллегами по перу, молодежью.
Девальвирующая тенденция у Короленко низводит образ до одномерной характеристики. От этого образ выглядит крайне обедненным, но тем не менее производит эстетическое впечатление сильным эмоциональным зарядом автора: «Некто Стечкин, продажная тварь ежедневной печати, редактор газеты «Народ»»; «<...> уличенный вор и негодяй Грингмут»; «<М.П. Соловьев, начальник Главного Управления печати> озлобленный наглец и прислужник»; «<Кн. Мещерский> старый шут, заведомый развратник <...> уличенный хищник <...> посмешище всей печати и всей читающей России»[185].
Не у всех авторов деструктивный образ создавался вследствие воздействия комплекса социально-исторических обстоятельств. Например, у Л. Толстого главным фактором был психологический. После духовного перелома в его дневнике возобладала девальвирующая тенденция. Каждого человека Толстой оценивал в свете своей религиозно-нравственной теории. Те люди, которые в той или иной степени отвечали ее требованиям, оценивались положительно. Далекие от взглядов Толстого и христианской жизни беспощадно критиковались. Все положительные качества последних не принимались в расчет, если они не укладывались в рамки учения: «<...> Философов. Мертвый, как почти все»; «Приехал Зинченко. Чужой»; «Мечников оказался очень легкомысленный человек – арелигиозный. <...> О религии умолчание <...> Старая эстетичность гегелевско-гетевско-тургеневская. И очень болтлив»[186].
Односторонность в изображении человеческого образа в эти годы объясняется общим психическим состоянием писателя, его прогрессирующим неврозом, который мешал ему объективно судить даже о близких людях. Поэтому в дневнике писателя встречается немало образов, в которых девальвирующая тенденция находится в разительном противоречии с объективным содержанием исторической личности. Так, композитор СИ. Танеев был неприятен Толстому как человек, испытывавший взаимную симпатию к Софье Андреевне. И Толстой постарался не только приписать не свойственные ему качества, но и умалить те, которые составляли сущность его таланта: «Танеев, который противен мне своей самодовольной, нравственной и, смешно сказать, эстетической (настоящей, не внешней) тупостью и его coq du village'ным положением у нас в доме»[187].
4. Образ автора в дневнике
Камерность дневникового жанра предопределяет большой удельный вес авторского образа. Данное положение кажется само собой разумеющимся, поскольку дневник ведется автором для себя и о себе. Даже там, где автор прячется за изображаемыми событиями и образами, он неявно присутствует в тексте повествования в различных скрытых формах.
С точки зрения композиции образ автора развертывается аналогично конструктивному образу человека в дневниках соответствующей группы. А полнота воссоздания зависит от типологии и жанрового содержания дневника. Интровертивный дневник раскрывает внутренний мир автора обстоятельнее, а бытовой жанр описывает его во взаимоотношениях с окружающим миром. Эстетика образа автора основывается на степени откровения дневниковеда, его готовности к исповеди без умолчаний. Последнее условие, в свою очередь, определяется творческим заданием. Если автор задумал дневник исключительно для себя, без расчета на его прочтение в будущем кем-то другим (П.И. Чайковский, Е.П. Попова, А.Г. Достоевская, В.Ф. Одоевский, СИ. Танеев), его образ будет иметь иные формы выражения, чем тот, который ориентирован на чтение другими или возможную публикацию в будущем (СП. Жихарев, М.А. Башкирцева, Е.А. Штакеншнейдер, Н.Г. Гарин-Михайловский).
Сами дневниковеды осознавали зависимость степени самовыражения (а тем самым и композиции авторского образа) от адресности дневника. «Мне кажется, – признавался в дневнике Чайковский, – что письма никогда не бывают вполне искренними. Сужу по крайней мере по себе. К кому бы и для чего бы я ни писал, я всегда забочусь о том, какое впечатление произведет письмо не только на корреспондента, а и на какого-нибудь случайного читателя»[188]. Л. Толстой незадолго до смерти делает попытку отделить от основного дневника, который читался и переписывался родными, так называемый «Дневник для одного себя», где степень откровенности была бы большей и который не был бы доступен посторонним.
Вместе с тем способ самораскрытия автора зависел от нравственно-психологических основ характера дневниковеда, от его душевной конституции. Если Башкирцева могла откровенничать о своих переживаниях и жизненных перипетиях без тени неловкости перед будущим читателем ее дневника, то других такая манера явно стесняла и в их представлении была ущербна для образа. Исповедь Башкирцевой кажется исчерпывающей только ей самой. Опытный же читатель не может не заметить в ее многословных излияниях невротические симптомы, скрытые для автора. И напротив, Чайковский видит причины своего болезненного состояния и через откровенное признание их раскрывает глубины своего характера и душевного мира, не прибегая к мелочному самокопанию.