Я ничего не отвечал. Все плыло вокруг меня, не было больше будущего — не было ничего, только море, плещущееся внизу под нашими ногами. Я на секунду представил, как бросаюсь туда на ее глазах и разбиваюсь об острые скалы, на склоне которых мы сидели. Но нет. Мы продолжали сидеть бок о бок, молча. Потом мало-помалу слова вернулись — сначала банальности, короткие нейтральные фразы, затем более радостные наблюдения за горизонтом или полетом чаек. И через четверть часа — я не должен был так удивляться, у меня ведь была привычка к резким изменениям ее настроения, она наконец сказала мне: «Я пошутила, миленький, я на самом деле так не думала!» — и поцеловала меня. Мы долго еще лежали на солнце, обнявшись, полуголые. Я заметил, что у нее облезают плечи и груди. На секунду я вспомнил о змеях, увиденных недавно — они меняли кожу, и шкурки, сохраняя их форму, оставались на ветках. Я представил вдруг, что вижу рядом с собой только кожу, пустую! Я прогнал это нездоровое видение, наконец подставив тело солнцу с таким наслаждением, какого не испытывал уже много лет. Счастье вновь показалось мне — иллюзия счастья.
Но ненадолго. В тот же вечер, после ужина в Лос Караколес, который мы запили плохим белым испанским вином, все было разбито. Прямо на Рамблас, немного пьяная, она сначала обняла меня за шею со слишком любящим видом — она преувеличивала, играла, — но так как я, в отличие от нее, не хотел возвращаться сразу же, она вдруг стала мне угрожать, выкрикивая ругательства. Я хотел оставить ее — пусть сама добирается до гостиницы, но нет: она потребовала, чтобы я проводил ее до номера и сдал ключ, выходя, чтобы ей не пришлось открывать мне, когда я вернусь. Короче, каприз балованного ребенка быстро превратился в сцену. Снова всплыли отрывки нашего разговора за обедом: тогда она опять в слишком радужных тонах рассказывала мне о своих друзьях из Ллоре де Map, особенно знаменитой Сандре, не отрицая, что между ними было что-то, и из-за двусмысленности этого разговора, в котором можно под покровом шутки выместить свою злость (она обычно только так и делала — провоцировала меня, а я отвечал — таков был единственный наш способ общения; ведь это были единственные моменты, когда она меня слушала), я ответил: «Еще раз заговоришь об этой девке — можешь убираться!» Она заставила меня повторить, но смеясь, давая мне таким образом понять, что придает этой угрозе не больше значения, чем я. Но это «можешь убираться», которое я за год с чем-то совместной жизни еще ни разу не произнес (и которое сказал в этот день только с безопасного расстояния юмора), наверное, засело у нее в голове, потому что мало-помалу, не без помощи алкоголя, она вспомнила об этом, разгорячилась, сама себя раззадорила и, вдруг уцепившись за мою руку так, что чуть не сломала ее, стала орать, выкатив глаза, прямо посреди Рамблас, в тот час — одиннадцать вечера, — когда там больше всего народа: «Это моя подруга, и ей на тебя насрать!» и прочие любезности такого же рода.
Все больше людей останавливались или начинали прохаживаться мимо нас, чтобы ничего не упустить из нашей перепалки (а одна белобрысая патлатая туристка в красных брюках, под руку со своим парнем, вообще подошла к нам на расстояние полуметра, как к зверям в клетке); это быдло остерегалось вмешиваться, хотя было все более очевидно, что мы дойдем до драки. Я направился к отелю, чтобы утихомирить Летицию, но она не успокаивалась — она, как я уже говорил, всегда утверждавшая, что терпеть не может скандалов, — а меня, как ни странно, скандал менее смущал, чем обычно, возможно, потому что здесь нас никто не знал; итак, мы разыгрывали первую сцену второго акта «Укрощения строптивой»! Когда мы вошли в номер (я вошел после нее), она принялась орать еще пуще: «Ему позволили высказаться, а он начинает делать замечания насчет моих подруг! Я любого убью, кто это себе позволит! Даже маму!» И в пароксизме ярости шарахнула кулаком по двери ванной, потом ударила еще сильнее, и на двери появилась трещина.
Я стоял неподвижно, сохраняя все возможное спокойствие, не пытаясь сдерживать движения Лэ (ведь я чувствовал, что малейшее прикосновение вгонит ее в необузданную истерику), не отвечал ничего или только: «Ты ошиблась. Мы друг друга не поняли», а после ударов по двери: «Прошу тебя, успокойся!» И она вдруг успокоилась, бросилась мне в объятия, положила голову на мое левое плечо и осталась так несколько минут, дыхание ее было неровно, быстро от рыданий, поднимающихся в ней, но не разражающихся, а я гладил ее по спине и шептал: «Сколько в тебе ярости!» Потом она отстранилась от меня и дала мне уйти, не забыв добавить уже нежным и даже умоляющим голоском: «Если можно, принеси мне бутылку минеральной воды…»
Я был все же в достаточной мере потрясен (десять минут спустя, когда я вышел на воздух, я отметил, протянув руку вперед, что все еще дрожу) и наугад бродил по пустынному кварталу Университат, долго избегая Рамблас, где мы выставили себя на посмешище, прежде чем вновь выйти на аллею, перейти на Пласа Релэ и расположиться на террасе кафе. Решительно, все шло чем дальше, тем хуже. «Ты должен меня приручить», — сказала она один раз в первые времена нашей любви. Видно было, что я этого не добился. Я холодно подумал, что единственной проблемой с ней будет найти способ расстаться, который повлечет за собой как можно меньше ущерба, психологического или материального. Мне даже пришла мысль сейчас же покинуть Барселону. Это была настоящая мудрость, если мудрости было место в таком деле. Надо было резать по живому, как герои Гюстава Эмара, которые, когда их ужалит змея, чтобы удалить смертоносный яд, вырезают ножом из руки место укуса.
Но мое положение было хуже. Я напоминал скорее наркомана, который решил соскочить и чувствует, когда начинает претворять решение в жизнь, как все тело его наливается ужасной парализующей тяжестью. Сейчас это было сносно — но мое состояние было как у человека, перенесшего операцию и еще находящегося под анестезией: рано или поздно боль, страшная боль, все же прорежется. Я не чувствовал себя готовым к этому
Вид площади окончательно отвлек меня. Дети еще гуляли, играя в мяч и в классики, не обращая внимания на юных бродяг испитого вида, выпрашивавших подаяние совсем рядом. Больше всего меня растрогал медленно и важно прошедший мимо человек лет пятидесяти, по виду напоминающий сановника времен Франко, который прогуливался в сопровождении пяти женщин в шелковых платьях, различающихся только рисунком — вероятно, жены, сестры, матери и незамужних невесток, первые попарно, последняя наедине с веером. Такой кортеж только в Испании увидишь!
Я вернулся в отель и лег спать в темноте, чтобы не разбудить мою подругу, вернувшуюся теперь в детскую ласковость сна.