– Все, – повторил я, – больше я не касаюсь тебя, а ты не касаешься меня. Договорились?
Она не ответила, только повернула ко мне голову, странно, на ее лице не проступило никакого выражения, я ожидал хоть что-нибудь – пусть скрытый, пусть слабый, едва выбившийся наружу, но признак чувства. Не знаю какого, нежности, например. Но так ничего не разглядел, разве что сгустившуюся тень с трудом удерживаемого возбуждения.
– Принеси мне воды. Холодной. Из-под крана, – вместо ответа попросила она.
– Может быть, лучше вина? – Мне казалось, что вино для нее сейчас было бы правильнее.
– Нет, воды, пожалуйста. – Она помолчала и повторила: – Из-под крана.
– Но ты будешь стоять здесь, ждать и никуда не уйдешь, – поставил я условие.
Таня снова не ответила, снова повернула ко мне лицо, попыталась растянуть уголки губ в улыбку, но та получилась какой-то утомленной, с налетом. я не смог сразу уловить ускользающую, едва подмешенную примесь, но в голове почему-то проскользнуло слово «страдание». Было слишком темно, и мне не удалось отчетливо разглядеть ее глаз, лишь показалось, что они подернуты полупрозрачной, чуть замутненной, слишком стеклянной, почти неестественной пеленой.
Я оттолкнулся от стены, ноги на мгновение предательски подогнулись, будто отвыкли от тяжести тела, я шагнул раз, другой, оказалось, что я легко справляюсь с их кажущейся неуверенностью. Я огляделся, Леха все так же стоял у столика с бутылками, похоже, никуда от него и не отходил. Правда, теперь он был не один, два парня чокались с ним, улыбались, кивали согласно в ответ. Леха что-то возбужденно крикнул, засмеялся, на лице его играла неопределенная, ничего не выражающая улыбка – первый признак, что он уже опьянел. Он опрокинул рюмку, увидев меня, приглашающе махнул рукой, я подошел.
– Тосс, – Леха положил мне руку на плечо, навалился, – я вот ребятам говорю, что все от сигналов идет, и в технике, и в биологии. Что надо все объединить и тогда мы доберемся до истины. А они.
Я посмотрел на ребят, они тоже были пьяны, тоже смеялись, тоже что-то говорили.
– Вот Тосик вам подтвердит, он все знает про сигналы. Он еще и литератор, кроме того. Ты послушай. – Он почти повис на мне.
– Лех, – перебил я его, высвобождаясь, – ты бы пошел, посидел где-нибудь. Тебе хватит пить. Передохни. Лучше скажи, где здесь кухня?
Леха указал на один из дверных проемов.
– Правильно, хватит эту гадость глотать, пора перекур сделать. Мужики, сигареты есть в наличии? – обратился он к ребятам, но те только покачали головами. – Ну ладно, пойду поищу, – сообщил Леха, глупое, бессмысленно пьяное, слишком улыбчатое выражение так и не сошло с его лица.
Я взял одну из рюмок, стряхнул на пол несколько остававшихся в ней чужих капель, налил водки, она была холодная, еще не успела остыть с мороза. Пятьдесят проспиртованных грамм, растекшись по все еще не пришедшим в себя, все еще подрагивающим внутри органам, на удивление легко дрожь уняли. Я пару раз глубоко вздохнул, пару раз выдохнул и, наконец, вернулся окончательно – в эту комнату, к трепетной музыке, растекающейся из кассетника, к мерцающему свету торшера, к столику с бутылками, перепутанными рюмками, маленькими лужицами потеков на гладкой поверхности, они отражались желтым, как вечерние лужи на мокром асфальте отражают уличные фонари.
Оказалось, что в самом углу, куда почти не добирался скудный свет, на кресле, откинувшись до предела, развалился Ромик. Юлька так аккуратненько свернулась у него на коленях, уткнув головку ему в грудь, что казалась воздушной, ничего не весящей и очень уютной.
Я подошел, окинул их долгим, многозначительным взглядом. Удивительно, но в их совместной скульптурной группе трудно было выделить какое-нибудь одно, захватывающее их обоих чувство. Например, любовь. Или страсть. Или хуже того, вожделение. Лишь одна усталость исходила, особенно из мужской фигуры – глубочайшая, всепоглощающая. А женский элемент группы эту усталость пытался сгладить, словно для того и присутствовал, чтобы принять ее на себя, разделить, свести на нет.
– Ну что, устроился тихонько тут… – Я надвинулся, навис над Ромиком, осуждающе покачал головой. – Не пьешь, не танцуешь, в общем веселье не участвуешь. Стыдно тебе должно быть, еще и девушку свою к подобной жизни склоняешь.
– Да устал, старик, до безумия, – начал оправдываться он. – Сил на веселье не осталось. Завтра мне к восьми в гараже надо быть, там халтуру одну привезут. Так что мы вообще пойдем скоро.
– Опять халтуру? Тебя что, обычные радости уже не пронимают? Человеческое общение, например, новые, интересные люди. Тебя, похоже, только одна халтура возбуждает.
– Да ладно тебе, человеческое общение. – иронично передразнил меня бригадир с молчаливым, все прощающим, все принимающим ангелом на своем теле. – Какое общение? Телку новую снять и оприходовать ее как можно скорее? Так мне левые связи ни к чему. – Он пошевелил коленями, Юлька мелко подпрыгнула на них и снова замерла, тоже вместе с коленями. – Я свой выбор сделал, и другого мне не нужно, – нарочито громко и торжественно произнес Ромик. – Слышишь, малыш? Про тебя говорю!
– Слышу, слышу, – прожурчал с его колен ангел. – Ты только не дергайся, сиди спокойно. – Голос ее тек ровно, даже немного сонно, обволакивая спокойствием.
«Молодец какая! Как чутко умеет подхватить настроение, подыграть, – подумал я про Юльку. – Надо же! Самой небось танцевать хочется, но вот поймала от суженого волну и будет ее нести, как свою. А если волна изменится, то и сама Юлька изменится. Молодец, девка!»
– А ты, я вижу, хозяйкой занялся. Как она? – начал подкалывать меня с кресла Ромик.
– Тебе не понять, – отмахнулся я, – рожденный халтурить любить не может.
– Может-может, – заступилась за суженого небесная девушка и поудобнее притерлась головкой к подложенной под нее ладошке.
– Слушай, мы скоро пойдем, – не поддался Ромик на маленькую лесть своей уютной подруги. – Ты за Лехой следи, он, похоже, опять напивается потихоньку. Ты его ограничивай, а то сам знаешь, что с ним бывает.
– Знаю-знаю, – я махнул рукой. – Ладно, ты завтра отзвони, может, придумаем чего-нибудь на вечер.
Ромик кивнул, но лишь слегка, Юлькина головка на его груди даже не шевельнулась.
Квартира оказалась какой-то несуразной, очевидно, еще дореволюционной постройки, наверняка несколько раз с тех пор разделенной, потом объединенной, оттого и заплутать в ней было немудрено. Но кухню я все же разыскал. Нашел стакан, сполоснул, налил холодной воды.
Таня по-прежнему стояла у стены, касаясь ее плечами и попкой, оставляя просвет между ними – словно готовый к стрельбе натянутый лук. Только без стрелы.
– Ты куда исчез? Я тебя уже заждалась, думала, ты вообще ушел, попрощался со своими друзьями и ушел. – Вот так мы и перешли на «ты». – Меня уже два раза танцевать звали.
– И ты отказалась? – предположил я. Она не ответила, но и не отвела глаз, наоборот, смотрела на меня, и во взгляде ее сквозило. Что сквозило в ее взгляде? Интерес? Подтверждение? Поощрение? Я выбрал поощрение! – Ради меня отказалась или ради воды? – Я протянул стакан.
Она снова ничего не ответила, взяла стакан, поднесла к губам, стала пить, медленно, мелкими, аккуратными, изящными, очень женскими глоточками. Я смотрел, не отрываясь. Было совершенно непонятно, что со мной, собственно, происходит, ведь даже такой пустяк – подумаешь, девушка пьет воду из граненого стакана – переворачивал все внутри, шевелил, причиняя томительную боль, будто из меня что-то тянули, протяжное, бесконечное.
Она пила долго, тягуче, а когда закончила, когда отняла стакан от губ, он все равно остался наполовину полон. Прозрачное стекло, обхваченное длинными тонкими пальцами, чуть двинулось в сторону от губ, на мгновение показалось, что она хочет вернуть стакан мне, но тут рука остановилась, и она прижала прохладные стеклянные грани к разгоряченной, даже в полумраке было заметно, пылающей щеке. Таня смотрела прямо вперед, вид у нее был сосредоточенный, полностью ушедший в процесс охлаждения, и казалось, для нее не существовали ни наш недавний танец, ни сам я, ни даже затемненная комната с растекающейся по ней песней на чужом красивом языке. Ее отрешенность выглядела слишком откровенной, незащищенной, по ней легко можно было догадаться о том, как Таня отдается любому захватившему ее состоянию – полностью, без остатка, безоговорочно.
Я стоял и молчал. Молчание было сейчас единственно возможным, я не мог прервать ее отрешенность, ее сосредоточенность, ее почти мистическое погружение в свой, неведомый для меня мир.
Прошло две минуты, три.
– А ты правда пишешь? – Она неожиданно резко повернула голову, так что стакан ткнулся в стену, но мягко, беззвучно, и замер, зажатый между стеной и ее лицом.
– Что? – не сразу понял я.
– Лешка сказал, что ты книгу пишешь. Правда?