Прощайте, танцы. По субботам она рисует в постирочной, а он, жуя лакричных улиток, смотрит кино про войну.
В маленьком ресторанчике в Канонике мы с Биби в самом деле заказываем тальятелле. А к ним красного вина, местных цесарок и пьяду с запеченными овощами. На десерт приносят сладкую альбану и чамбеллу[42]. Биби скрупулезно исследует блюдо, на каком ломтике больше пудры, какой потолще, где корочка хрустящая, принюхивается. Потом, разлив альбану по бокалам, протягивает мне мой и хватает ломтик с самой хрустящей корочкой. Макает в вино, склевывает подмокший краешек, с серьезной миной косится на меня и клюет еще, зажимая между губами, чтобы высосать сладкое. Ест крохотными кусочками, пачкаясь и утирая губы, а глаза все такие же серьезные. Наконец, осознав, что на дне бокала осталась только размокшая кашица, выуживает ее ложкой, сует в рот и жмурится от удовольствия.
– Ой, прости. – Когда глаза снова распахиваются, в них прыгают чертики.
И последняя его частичка растворяется в ней: частичка того, кто о ней только слышал, кто был рядом, когда у нас все только начиналось. Но не будь в ней этой частички, разве она была бы собой?
Три условия, чтобы не выпасть из ближнего круга. Первое: рекомендации. Второе: платить по счетам. Третье: никакого шулерства.
За дверями ресторана – типичная романьольская темень, успевшая поглотить даже луну. Парковка в самом конце засыпанной мелким гравием дорожки. Включив телефон, чтобы стало хоть немного светлее, Биби рассказывает, что работает сейчас с жуком-водолюбом Regimbartia, единственным насекомым, которое способно выйти живым из пищеварительного тракта лягушки. Чтобы избегнуть смерти, жуки отчаянно молотят лапками, и это спасает их от растворения едким желудочным соком.
– Вот уж спасибо за дижестив, Беатриче Джакометти!
Взмахнув напоследок телефоном, она выключает экран, и мы проваливаемся в темноту. Поначалу слышно похрустывание гравия, потом пропадает и оно. Я оборачиваюсь, замираю, отступаю на шаг. Биби! Да где же ты, Биби?
Возникнув из ниоткуда, она сгребает меня в охапку.
В Милан он звонил примерно раз в неделю, спрашивал заискивающе, как дела, как то-се. Сам я проявлялся только с важными известиями или если вдруг что-нибудь вспоминал. Доставал телефон и, набирая номер, готовился заговорить бодрым тоном.
В тот день, через два месяца после ее смерти, когда я без предупреждения заявился в Римини, он заметил меня еще с террасы. Открыл дверь с почти встревоженным видом, привет, как дела. Поднялся первым по лестнице, долго держал меня на пороге кухни – я заметил гору виниловых пластинок, высящуюся на столе среди арахисовой скорлупы и банок кукурузы. Кресло из кабинета вместо стула, медные кастрюли в раковине, на низком шкафу – проигрыватель. Запах прокисшего супа и кружащие под потолком мухи.
– Вот, список дисков начал вчера составлять. – Он порылся в холодильнике. – Знаешь, Сандрин, я еды-то не закупил.
– Лучше скажи, как сам.
– Нормально.
– Насколько нормально?
Он достал эмменталь, отрезал мне ломтик.
– Есть еще крекеры.
Я отыскал свободное местечко, пристроился, откусил сыра. А он все стоял и смотрел, как я жую, восседая между Стиви Уандером и Иваном Грациани.
Спать не могу. Встаю, иду на кухню, перечитываю инвестиционный план. В конце его тягучая подпись, «о» с чубчиком. Бумаги оставляю на столе: не понимаю пока, что делать с кастрюлями, в которых он готовил по своему пенсионному рецепту. Еще консервы. Набор банок со специями. Орехи в плетеной корзинке. Наша колода для брисколы, перехваченная зеленой резинкой. Беру ее – ладонь чувствует холод. Сжимаю, пальцы слегка покалывает, грудь сдавливает – и вот он передо мной, дымок сигареты неторопливо тянется к потолку.
Месяца через полтора после облома, когда они уже бросили танцы, застаю его в кабинете с фотографией Ширеа в руке.
– Поди-ка сюда, Сандро. – Он включает лампу. – Глянь, как легко он взлетает. Тут главное – вовремя оттолкнуться.
Руки, которые он, умирая, без конца вскидывал, колотя ими по матрасу. Лицо, запрокинутое к изголовью. Вывернутая шея. Новый облик: разинутый рот с лопнувшей верхней губой.
Они и в самом деле больше не танцевали. Но фотографию Ширеа он сунул в бумажник. И рассортировал пластинки в гостиной, хотя со времен «Трех звезд» так ни одной и не поставил.
И вот наступает тот самый день: полуопущенные ставни, «Би Джиз» и топот ног, раз за разом пытающихся повторить знаменитый прыжок.
Голос Бруни по телефону, удивленный и приветливый. Он уже некоторое время не при делах, но добыть мне стол может без проблем. Я спрашиваю, с чего он решил, будто мне нужен стол. И слышу знакомый смех, где-то между детским плачем и сухим кашлем.
– Ну да, хочу еще разок попробовать.
– Сколько?
– Три тысячи.
– Дай пару дней, я тебе наберу.
Ежегодное закрытие Вальтерова заведения мы отмечаем так, будто закрывается он сам. Впадает по осени в спячку: никаких поездок в экзотические страны, забаррикадируется в своем доме в Борго Сан-Джованни и кухарит, выбираясь разве что по воскресеньям отобедать в каком-нибудь рыбном ресторанчике. Пару раз выезжает за город. А к Пасхе поднимает ставни и начинает все сначала.
В одном из тостов всплывает и его имя: за Нандо. Это говорит Леле, и Биби сразу же наполняет мой бокал. Здесь, на веранде с видом на канал, собрались мы все. Столы сложены на заднем дворе, вывеска «Невод» завернута в пленку, шипучий, игристый Римини уходит в прошлое. Как и Милан, ушедший вместе с ним.
После расставания с Джулией они все спрашивали, не завелась ли у меня пассия. Это слово, пассия, использовала она, а он тут же навострил антенны в ожидании ответа. Зная, что я в Милане, один в двухкомнатной квартире с покосившимся столом… Милан и железобетон сильно меняют детей.
Они объявились месяца через два после того, как съехала Джулия. Я уложил их на двуспальной кровати, сам лег на диване. А утром он разбудил меня скрипом отвертки: подтягивал стеклянную столешницу, которая перекашивалась, стоило только поставить на край локти.
– Ты храпишь? – спрашивает Биби.
– А ты?
В самом конце вечера в честь Вальтерова закрытия я пригласил ее переночевать у меня, и это для нас впервые.
Приехав домой, я отвел ее в нижнюю спальню. Мы сразу легли в постель: матрас оказался удобным, только холодно, я ведь даже не успел включить отопление. Накрываемся одеялами, одни носы торчат.
– Бывает, всхрапываю. – Она прячет ступни мне между ног. Мы то не спим, то засыпаем, то просыпаемся снова, то засыпает она, а я разглядываю ее силуэт рядом. Костлявое плечо, мягкий бочок. Человек ко всему теряет привычку.
Потом засыпаю и я, а когда просыпаюсь, она лежит ко мне лицом, смотрит. И я тоже смотрю – острые черты, свернувшееся клубочком тело; подушка постепенно впитывает ее запах. Теперь я вижу ее совсем четко.
Поднимаемся наверх позавтракать. В кухне тепло, и мы закрываем дверь, чтобы его сохранить. Биби не садится: исследует специи, варенья – проводит пальцами, почти не касаясь.
– Где он обычно садился?
– Здесь, – я указываю на стул ближе к плите.
– А ты, Сандро, где?
– Здесь, – указываю на стул возле окна. Она выбирает мой, а я, сварив кофе, прислоняюсь к буфету.
«Би Джиз», «Джексон Файв», Чак Берри. Он что ни день пытается танцевать – дома, в одиночестве. Потом приходит она, заводит шэг – тот самый, с обломом.