Повесив трубку, я представил, как она входит, садится возле постели. Он по шею укрыт простыней. Запах лосьона после бритья и старости, позеленевшее лицо. И меня замутило, будто я на поругание его выставил.
Мы с Вальтером и Леле жмемся друг к другу. Я в середине, но холодает все сильнее, и Вальтер предлагает сгонять в магазин за поркеттой, пока мы ждем осенние звезды – те, что вдвое сильнее летних.
– Вдвое сильнее?
– Ну да, желание в двойном размере исполняют.
– И что же ты попросишь в двойном размере?
– Другое заведение. У моря. Жареная рыба с картошкой. Заработать кучу денег.
Но звезды все не падают. Леле показывает нам Большую Медведицу и Тельца, а Вальтер под шумок съедает половину моей поркетты. Попивая кинотто, мы то молчим, то подвываем на луну, и тогда морозный воздух сгущается облачками пара. Мне хочется домой, но они меня не пускают. Тогда я рассказываю, что к концу жизни он повадился танцевать в «Атлантиде», артхаусном кинотеатре на пьяцца Триполи.
– Ого. – Леле даже садится от неожиданности. – А там танцуют?
– Летом. В последнее время он туда заглядывал по вечерам.
– И ты за ним проследил? – Ответ Вальтеру не нужен. – Молодец! Прикинь, он пошел бы в парк сомов ловить в озере!
– Каких еще сомов? – заливается Леле.
И дальше мы уже хохочем все вместе.
Потом я предлагаю игру:
– На миллион евро больше и на двадцать лет моложе, – голос предательски срывается.
Ждем, пока приступ кашля пройдет. Вальтер, не переставая дымить, отвечает, что, расплатившись с долгами, купит то местечко у моря с жареной рыбой и переделает его в сетевое. Ça va sans dire[39].
Леле задумывается.
– А я бы купил себе немного спокойной жизни. Положу деньги на новый счет, поставлю ежемесячный автоматический перевод на старый. И так двадцать лет. И смогу наконец завести семью, поскольку у меня будет гарантированная зарплата, даже когда с прослушиваниями голяк.
– И сколько будешь переводить?
– Три тысячи, двадцать седьмого числа каждого месяца.
Я достаю телефон, запускаю калькулятор.
– Хватит почти на двадцать восемь лет.
– Ну вот, двадцать восемь лет спокойной жизни.
В день его смерти, позвонив Биби, я набрал Амедео, и тот заехал, когда в больнице кончилась смена. Вошел в комнату, склонился над телом.
Потом приблизился ко мне, снял очки, протер их краем джемпера и, сграбастав меня обеими лапами, которые больше подошли бы какой-нибудь горилле, притянул к себе.
Я проводил его в кухню, он прислонился к навесному шкафчику.
– Нандо очень страдал, – пробормотал я.
Амедео снова принялся протирать очки.
Я плеснул в стакан воды:
– Только мне духу не хватило помочь ему уйти. Мне всегда не хватает духу.
У меня зуб на зуб не попадает от холода. Леле прижимается слева, Вальтер справа, оба уже ледяные. Предлагаю поехать домой, они отнекиваются, «брось» да «брось», но в итоге мы все-таки решаем двинуться в сторону парковки. Когда забираемся в машину, Вальтер просится за руль.
– Я видел, как он умер, – сиплю я.
Пару минут мы пытаемся прочистить горло. Леле это удается первому:
– Никогда не видел смерть так близко. – Он приобнимает меня сзади. – Не считая собаки.
– Он вдохнул – и не выдохнул. Грудная клетка вздулась…
– Парни, хватит, я вас очень прошу. – Вальтер одним движением включает и снова выключает радио. Рассказывает, как встречал его у себя в заведении: стоит себе в уголке, ждет, пока заметят. – А если мы по какой-то случайности его не замечали, так и стоял и курил у ограды. Я однажды говорю: «Нандо, это ты, что ли? Чего тогда прячешься?» Но он только плечами пожал, мол, все в порядке.
– Ты его хоть раз с кем-нибудь видел?
– Да постоянно. С пачкой сигарет.
Курильщиком он был заядлым.
После того облома, что ни утро, покурит – и давай повторять прыжок: в гостиной, в спальне. Хлесткое щелканье лодыжек, скольжение пяток по ковру и дорожке, сопение, которые было слышно из коридора. Двадцать минут, полчаса. Тогда он еще не придумал названия «прыжок Ширеа».
– А этот вот прыжок Ширеа… С чего твой папа так на нем зациклился? – Сворачиваем на виа Маджеллано.
– Был в 1987-м такой «снежный матч», Брешиа – Ювентус. Он потом на блошином рынке в Сантарканджело прикупил фотографию.
– Ширеа классный игрок был.
– Да дело не в том, какой он игрок. Просто на фото морда у него как у мастифа, вылитый дед.
– Ага, он мне показывал. – Леле выключает радио.
– Ширеа в шпагате между соперником и мячом. Летал – самой Карле Фраччи[40] на зависть.
– Прыжок Ширеа. Я видел его в Мирамаре. – Леле задумчиво барабанит пальцами по стеклу. – Божественно.
Когда мы паркуемся возле дома, они спрашивают, не остаться ли на ночь.
– Ко мне Биби приедет.
– Уверен?
– На все сто.
Они кивают, хотя всегда понимают, когда я вру. Ждут, пока я войду, и уезжают. Наконец ворчание мотора стихает где-то в конце виа Маджеллано. В полной темноте поднимаюсь по лестнице: штабеля коробок, гудящий холодильник, тиканье часов на стене. Спички, запах фосфора. Люстра, похожая на крылатый чепец монахини: в детстве я ужасно боялся оставить ее включенной и вечно бежал проверять, пока он не заметил.
Нащупываю выключатель, щелкаю. Ослепительно вспыхивает лампочка. Иду в столовую, нащупываю выключатель, щелкаю. Иду в ванную, щелкаю. На лестнице, в мастерской, в моей комнате, потом включаю свет во второй ванной, в кабинете, в кладовке, включаю ночники, телевизор, лампу на столе и на комоде в гостиной, торшер, лампочки над раковиной, в духовке, на вытяжке, даже аварийные лампы в прихожей. Дом, виа Маджеллано, Римини – все освещается разом.
Я свободен и осиротел. Я осиротел и свободен. Подхожу к двери в его комнату и ясно вижу ногу, что колотит по кровати посреди ночи.
Как-то ближе к вечеру, когда он был уже очень болен, я подсовывал ему под бок подушки. А он вдруг:
– Те десять тысяч четыреста, что тебе якобы не заплатили… – и осекся.
– Я не врал.
– Правда?
– Они и в самом деле были мне должны.
Он закрыл глаза.
– А ты, Нандо… Моя сумка и брискола.
– А что я? – Глаза мигом распахнулись снова.
– Когда я только приехал из Милана на твой день рождения. Сумка почему-то оказалась расстегнута. И потом, после ужина, когда тебе вздумалось сыграть…
– С сумкой – это ты пальцем в небо.
– Ты, значит, в ней не рылся?
– Нет.
– А брискола после ужина?
– Ну…
– Хотел выяснить, не начал ли я снова?
Он отпихнул лишнюю подушку и кивнул:
– Понять, мой ты сын или тот, другой.
– И что понял?
– Что ты – мой.
Мой или тот, другой. С этими же словами он отправлял ее звонить в Милан, чтобы справиться о моих делах. А когда она вешала трубку, спрашивал: наш или тот, игрок?
А еще как-то раз, за ужином. Он, не поднимая глаз от тарелки, хмыкает, что с «Тремя звездами» разве только Большой рождественский бал в Габичче сравнится.
– Так запишись на него и кончай ныть, – рявкаю я.
– Не для спотыкунов это.
В половине второго ночи я выхожу из дома. На перекрестке виа Маджеллано и виа Менгони, в конусе света от фонаря, мостовая серебрится на морозе. Здесь меня высадили после поездки в Пеннабилли Вальтер и Леле. Присматривают за мной. Как и Биби, дон Паоло, покойники и вся Романья. Грифельное небо процарапано клочьями облаков, и зима вот-вот вступит в свои права.
Сажусь в «рено», жму на газ, глушитель ревет. Выехав из Ина Каза, сворачиваю в сторону Падулли, притормаживаю у большой стройки. Дом с олеандром в самой глубине. В мансарде горит свет, на первом этаже темно. Я останавливаюсь там, где остановилась она, когда следила за мной: за воротами не вижу ни «ауди» Бруни, ни какой-то другой знакомой машины.