– Нет, Семён, служить басурманам я не буду. Я царю и державе нашей присягал. Ему и России – матушке нашей служить буду, и Иудой не в жисть не стану. Хучь ты и смертию лютой грозисся, хучь рабством. Ежели государь наш посчитает, что служба моя ему потребна и решит, что стою я выкупа, то вызволит меня, а ежели посчитает, что не стою я денег, что не нужон я ему, так значит так тому и бысть должно, такова моя судьба, окончить жизню свою в яме поганой. Но честь свою, офицерскую, честь свою, казачью, ни за какие блага и жизнь не променяю. Таково слово моё – слово окончательное.
– Ну а ты, братуха, что думаешь? Пойдёшь со мной, али с энтими прислужниками иродовыми останешься? Ведь братья мы с тобой единокровные! Как же я смогу брата родного в рабстве держать? Айда с нами, Давыдушка, за дело Стенькино, за волю нашу казачью. Что тебе энти баре? Что они хорошего для тебя исделали? Казака в слугу превратили! Душу твою казачью сгубили, тело искалечили. Сетями опутали, выхолостили. Будем жить вместях, вместях и дело будем делать, державу нашу казачью учредим, хоть и в краю чужом, да всё ж держава наша буить, а не султанова и не иродова. Пойжёшь, а?
– Да нет уж, братуха, уволь. Хучь ты и брат мой единоутробный, от одного отца с матерью на свет рождены мы, да видишь как получилося, понятия у нас уже разные. Как и вера!.
– Да хрен с ней верой-то! Что Христос, что Аллах, брехня всё это. Нету там, на небе никого. Это так, форма одна, что б человеку удобнее жить было, вот он и придумал веры разные, да вот незадача, сколь народу за форму энту головушки свои сложили…
– Вот вишь как получилося ужо, для тебя уж и проформою сама вера стала. А мне без Алёхи, сына моего названного, да без Саввы, друга верного, испытанного, дороги и нету ужо. Куда они – туда и я. Так что уж прости, братуха, я уж с ними остаюся. И не неволь меня боле. До смертушки своей не прощу себя, ежели друзей своих предам. Вот так-то.
– Ты не сомневайся, Семён, выкуп ты свой получишь сполна. Это я тебе обещаю. Деньги и у меня имеются, и государево поручение исполняем наиважнейшее, так что не беспокойся. Ежели позволишь, дай-ка мне только несколько писем написать, в факторию мою голландскую, послу нашему в Истамбуле, Петру Андреевичу Толстому, и самому государю, дабы обсказать положение наше и узнать, каково будет его повеление на сей счёт.
– Э-э-эх вы, казаки донские! Продали души вы свои Ироду россейскому, да Руси вонючей. Про волю свою вы забыли, про дело Стенькино, святое. Не добру вы служите, а токмо во зло жизни свои и чужие губите. Ладно, так и порешим, будете вы пока в доме моём, но под надзором Серёги. Письма я тебе разрешу написать, барин, и допрос дозволю учредить. Вот только скажи мне, господин важный, положим, найдёшь ты сынка энтого, царского, да и в Россею умыкнёшь силою. Ведь ждёт его, поди-ка, там смертушка лютая. Какое ж энто доброе дело? Энто ж злодейство неслыханное. Противу тебя, мы разбойнички морския – казаки вольные барберийсеие – чистые ангелы….
– Послушай, Семён, – встрял Алёха, – не рви душу-то. Сами знаем, что дело наше не совсем чистое и даже не ангельское. Но не могёт бысть для любого народа страшней и истребительней дела, чем смута братоубийственная, когда, брат на брата с вилами да с топорами идёт. А вспомни ка ты, друг любезнай, как во время смутное, Гришкино, что сто лет назад тому на Руси приключилось, как в энти – то времена, сколь кровушки русской братия пролили?. Как во Кремле нашем, Московском, ляхи поганые уже сидели, как татары да люди лихие по Руси гуляли, как один царь другого анафемой клял, да как простые крестьяне с голодухи мёрли? А нынче хотят враги страны нашей, народа нашего, такую же смуту на державе нашей учинить, что бы богатствами нашими завладеть и рабами нас всех изделать. И этому, мы, слуги государевы, помешать обязательно должны. Ведь пока мы с извергом Карлой воевали, народы европейские такую же смутную войну, за корону Гишпанскую учинили. Сколь народу полегло – мильон, а может и боле того? И всё за то только, кто же сидеть будет на троне Гишпанском. Нет уж, брат, уволь нас от новой смуты, уволь народ наш российский. Да, это правда, что государь наш суров и порой жестокосерден, но он ведь за державу нашу радеть и великую сражению ведет, а значить и дело его правое, и мы ему поэтому всею душою нашей и служим.
– Ишь ты! – подумал Савва. – Каков казак наш стал! Излагает, как деятель политический и изощрённый. Далеко может пойти по службе. Молодец, правильно себя держит. Да и Давыд – верный человек. Люблю я их, чертей, друзей своих. Вот каковы стали! С такими слугами государь наш большие дела может сделать!
– Ну ладно, считай, договорились… Серёга, давай сюда пленников наших, по одному, хто ешо могёт…
Уже стемнело, на чёрном небе зажглись алмазами яркие чужие звёзды. Опрокинутый серп луны тускло и жёлто освещал погрузившийся в ночную мглу город. Холодной сыростью повеяло с моря. Во дворе зажглись факелы, осветившие сидящих на каменных скамьях людей, отбрасывавших какие-то фантастические тени, придавая происходящему какую-то сказочность и не реальность. Серёга стал одного за другим выводить из зиндана измождённых пленников. Их было всего восемь. Разноплеменная кучка измученных, израненных, изголодавшихся людей, потерявших всякую надежду на освобождение. Они и не поняли, для чего их вытаскивают из их норы, их могилы, где освобождением своим он уже считали приближающуюся гибель, которая всё не наступала. В этой компании было три испанца, англичанин, грек, один купец из Неаполя, капеллан из Тулузы и странного азиатского вида человек, совершенно неопределённого возраста, заросший жиденькой седой бородёнкой, с плоским и жёлтым, как полная луна, лицом и со щелочками раскосых чёрных глаз. Никто из пленников, как выяснилось, не общался с г. Бравуром и ничего не мог сказать о его спутнице. Азиата Савва допрашивал последним.
– Как твоё имя, понимаешь ли ты меня? – спросил Савва его сначала по-турецки. Азиат отрешённо молчал. Плоское лицо его не выражало никаких эмоций. Савва переспросил по-немецки, потом по-голландски. Результат был тем же самым.
– Тфу ты, чёрт косоглазый, прости господи, татарва косорылая, ну ни хрена не понимает! – встрял в допрос Алёха.
– Моя всё понимает, всё видит и всё знает, господина – внезапно по-русски ответил азиат. «Моя знает всё, что раньсе было и дазе то, что будет потома.
– Да кто же ты, откуда будешь – то? – по-русски переспросил Савва.
– Моя имя Ван Хо, моя приехала из страны Цин, моя есть посранника насего верикого императора, поверитеря Поднебесьной. Есри твоя меня вырусит, моя имперанора сделает тебя ооосень богатым….
– Сначала ответь мне, ты что-нибудь знаешь о Бравуре, что умер намедни, он тебе что-нибудь рассказывал о себе или о спутнице своей, с коей в полон попал?
– Немного рассказара, немного сама знаю…
– Ну так давай, говори, харя косорылая, чего лыбисся? – опять встрял Алёха.
– Погодь, погодь, Алёха, остынь маленько, дело очень важное и деликатное. Доверь уж мне дипломатию эту. А то из-за тебя, чёрта, всё дело погубим. Ну так расскажи, что он тебе рассказывал, а что сам знаешь и откуда?
– Моя будет рассказывать дорго. Снасяра пусть хозяина сибко накормит усех пренников. Потом утром я рассказю усё, сто знаю, усё, сто было и сто будет потома. Моя знает, где находится госпожа Сабрина, которую вы иссете, и ессё много всего знаю…
– Ладно, этот Ван Хо, наверное прав, утро вечера мудренее. Семён, покорми их немного, – это за мой счёт. Только не перекорми, а то все от живота помрут.
– Ну, лады, раз за твой счёт, то, пожалуй, и покормлю. А завтра продолжим допрос этого косоглазого.
Утром, после обильной трапезы и похмельного возлияния Савва с Алёхой в присутствии Семёна продолжили допрос пленного китайского посланника.
– Ну, давай, рассказывай, всё по порядку, что знаешь, а что капитан тебе рассказал?
– Сама я знаю, сто тот девиса, котолый вы исите зива….
– А откуда знаешь – то?
– Мне этот книга лассказал… Ван Хо достал из своих лохмотьев каие-то деревянные таблички, испещрённые чёрточками, и разложил их перед собой. – Этот книга всё лассказет, и где госпоза Саблина и что с нами всеми случиться…
– Да врёшь ты всё, как это могёт быть, что б в книге было всё прописано….
Китаец, не изменившись в лице, бросил камешек на дощечки, помолчал минуту, потом обратившись к Алёхе тихо промолвил:
– А твой сынок, Килил Алексеевич, ныне из Италии вернурся. Холосый офицел. Цал его осень лубит….
Алёха аж подскочил, побледнел весь и, растеряно оглядываясь на Савву прошептал: