– Константин Андреевич, откройте, пожалуйста. Это от Бориса Федоровича…
Не знаю, кто такой Борис Федорович, но Костик побледнел еще больше и, стянув шапку, зло швырнул ее на пол. Странно, он никогда прежде не поступал с вещами таким образом. А еще, выскользнув на лестничную площадку, прикрыл за собой дверь.
Шапку я подняла, отряхнула и положила на стул, а еще подошла к двери и посмотрела в «глазок», знаю, что стыдно и нехорошо подсматривать, но очень интересно. Искаженные тени в тусклом электрическом свете, серая и низкая, размахивающая руками, – Костик, а темная и длинная, надо полагать, тот самый человек от Бориса Федоровича. Разговаривали недолго, и Костик вернулся побледневший, взъерошенный какой-то.
– Басенька, солнышко, – он потянулся за шапкой. – Тебе лучше остаться дома… ты прости, но так получилось… я – человек публичный, видный, с именем… а ты – начинающая, талантливая, конечно, актриса, но все же… люди такие сплетники.
Человек за дверью ждал. Почему-то я была совершенно уверена в этом.
– Ты извини, но мы как-нибудь в другой раз сходим… в кино… на самом деле фестиваль – это такая скукотища. – Он постепенно приходил в себя, пиджак поправил, галстук, повернулся к зеркалу одним боком, потом другим. – Сзади не помялось?
– Нет.
– Пальто подай, будь добра. И… Басенька, будь хорошей девочкой, не дуйся и не обижайся. Если хочешь, сходи погуляй… мороженое покушай. На вот, на мороженое.
Он положил на стул двадцать пять рублей. А я вяло удивилась, прежде Костик никогда не оставлял так много денег.
– И рубашку погладь, ту, которая из Праги… желтенькую.
Они вышли вдвоем, человек, пришедший от Бориса Федоровича, и Костик, а у подъезда ждала машина, под самым фонарем стояла, длинная и черная, быть может, даже «Волга».
Жаль. На «Волге» я бы хотела покататься.
Разобранный вечер – движения трубы-калейдоскопа и рисунок изменились – был пустым и скучным. Я гладила рубашку, и смотрела в окно, и слушала радио, и ходила из комнаты в кухню и назад. Наверное, именно от этой внезапной пустоты в голову и пришла мысль… нет, неправда, мысль была давно, но робкая, неуверенная, такая, о которой стыдно говорить вслух, потому что засмеют.
Я оделась, вышла из дому – тяжеловесные зимние сумерки в черно-лиловых тонах, мелкий снег в лицо, ледяная корка на асфальте, свежая, еще не сколотая дворниками, не присыпанная песком, оттого опасная. Свет фонарей, свет окон – как же их много, почти столько же, сколько людей, – свет фар и витрин. Остановка.
Адрес знаю, мне Елена Павловна сообщила, хотя я и не спрашивала, наверное, Елене Павловне хотелось, чтоб я раньше поехала по этому адресу, чтобы нашла, встретилась… а я тянула, откладывала, отговариваясь заботами, и вот решилась.
Этот двор похож на наш. Деревья, лавки, фонари, занесенная снегом горка, чей-то автомобиль, заботливо укрытый тентом. Тишина. Уже поздно, и время для визита не самое лучшее… но я ведь приехала. Когда-то тетка приезжала ко мне, а теперь вот наоборот. И если поверну назад, то уже никогда… третий подъезд, третий этаж, пахнет сыростью и олифой. И кремом для обуви. Жареной рыбой и пирогами.
Дверь открыла толстая старуха в пуховом платке, увязанном поверх кофты из синего трикотажа. Еще один платок, уже обыкновенный, тканый, был надвинут по самые брови, отчего казалось, что красный старухин нос прямо от него и растет. Она долго глядела, внимательно, настороженно, кривя узкие губы и переступая с ноги на ногу. Байковые тапочки на прорезиненной желтой подошве, серые вязаные чулки, цветастая длинная юбка. Некрасивая женщина. Уставшая. Постаревшая. Неужели и я когда-нибудь такой стану? Не хочу.
– Тетя? – Я спросила наугад, не надеясь на ответ, потому что она совсем, ни минуту, ни секунду не походила на мою тетку. Но старуха вдруг встрепенулась, потянулась и, расщедрившись на беззубую улыбку, спросила:
– Баська? Ты?
– Я.
– Степка! Степка, ходи сюда! Баська пришла! Заходь, заходь, милая, чего на пороге-то… – Она посторонилась, но не отошла, вынуждая протискиваться между ободранной дверью и трикотажно-пуховой броней, прикрывавшей теткин живот. В квартире пахло кошками, солеными огурцами и пережаренным салом. Тесный темный коридор с зеркалом, в котором отражаются смутные тени, и шкафом во всю стену.
– Проходь, на кухню, на кухню давай, поговорим…
На кухне еще более тесно, чем в коридоре. И более грязно. Серые тряпочки кухонных полотенец, серая же скатерть, нестираная, но штопаная, с краем-бахромой, серые занавески, те самые, которые я помню по вышитым цветам, только теперь и цветы отчего-то тоже серые. И единственным ярким пятном – желтая коса лука, свисающая с вколоченного в стену гвоздя.
– Молодец, что пришла. – Дядька Степан почти и не изменился. Крупный, широкоплечий, короткошеий, из-за чего кажется, что круглая его голова вырастает прямиком из плеч, а подбородок едва ли не в ключицы упирается. Подбородок широкий, с черно-седою щетиной и шрамом. Странно, шрама я не помню. И залысин этих тоже, а вот лохматые, низкие брови очень даже хорошо помню, из-за них мне казалось, что дядька Степан сердится. И сейчас кажется.
– Мать, ты давай, сообрази чего, – он сказал это громко и сердито. И локти на стол поставил. – Ну, рассказывай.
– О чем?
Теперь мне неудобно. Не надо было приходить сюда. Зачем? Прав Костя – они от меня отказались, бросили в детдоме, а значит, стоит ли ждать, что теперь встретят с радостью. Правда, Костик уверен, что скоро у меня появится очень много родственников.
– Как жила, рассказывай. – Дядька Степан поскреб пятерней скулу. – И чего пришла. Если квартиры хочешь, то фиг тебе!
Он скрутил дулю и сунул мне под нос. От рук пахло табаком и спиртом, пожелтевшая кожа, какая-то неопрятная, порастрескавшаяся, а ногти кривые с черною каймой грязи.
– Степан, ты что? Она ж… это ж Баська наша!
– Цыц, дура, – дядька хлопнул ладонью по столу. – Наша-то не наша, а на квартирку претензию сказать может. Только хрена ей, а не квартирка! Наша она! Моим горбом заслуженная! Потом и кровью! А ты тут всяких…
– Дядь Степан, мне квартира не нужна, честно. Я просто в гости…
– А даже если нужна, то все равно фиг получишь. – Он снова тычет в нос, на этот раз кулаком. – Тебя тут не прописано! Вот.
Тетка ставит на плиту сковородку, огромную, черную, вычищенную изнутри до блеска. Синие огоньки, касаясь днища, оседают, потом снова тянутся, норовя облизать и дно, и бока сковороды, а внутри медленно тает кусок белого жира.
– У меня есть квартира, – на всякий случай говорю, чтобы успокоить. И он успокаивается, откидывается назад, упираясь спиной в стену, вытирает руки о грязную скатерть и почти приветливо говорит:
– Что, государство дало?
– Да.
Вообще-то квартира Костина, но он сам повторял, чтоб я себя чувствовала как дома. А там и в самом деле дом, лучше, чем тут.
– Видишь, мать, а ты все ныла! Об убогих у нас государство заботится. Я вона на квартирку сколько лет горбатился, пороги обивал, и то б… а этой нате, пожалуйста! Ты не думай, племяшка, я не в обиде. Я ж только рад. И молодец, что родичей не позабыла. Квартирка-то однокомнатная небось?
– Да.
– А у нас две!
Тетка кивает, непонятно с чем соглашаясь. А жир в сковородке растаял, зашипел, заскворчал, разбрызгивая горячие капли. Она же достала из холодильника крупные желтые яйца.
– Яишенку будешь?
Яичница… белое облако и желтая середка-солнце, которое дядька Степан выедал блином.
– Будет, будет, – сказал он. – И нечего носы воротить, мы – люди простые. Или ты как Валька наша?
– А что с Валькой? – Смутно помню, точнее, совсем не помню. Волосы, кажется, светлые, а глаза голубые… все.
– А распускает мать Вальку! Растет прошмандовкой! Школу не закончила, а уже губы мажет! Я ей намажу! – Он стукнул кулаком по столу, но вышло не страшно и не грозно, жалко как-то. И тетку, которая сгорбилась еще больше, и Вальку, и дядьку Степана. – Вот принесет в подоле – на порог не пущу! Так и передай.
На стол легла темная, скользкая с виду доска, а на нее сковородка с яичницей, тетка порезала ноздреватый, мягкий хлеб, луковицу, достала соленые огурцы, бутылку «Столичной» и три стакана.
– Мне не надо, спасибо. Я не пью.
– И правильно! Бабам пить нельзя. Работаешь где? Учишься?