– Так, отлично, – он не подал нам руки, как это принято у австрийцев, будто боялся, что мы заразим его гриппом или еще чем, а когда разговаривал с нами, смотрел куда-то в сторону или даже себе под ноги.
– Вам нужны заказы и клиенты, – быстро заговорил он, – а мне нужны вы.
Помолчал – секунду всего – и поправился:
– Ваша помощь. Я торгую алмазами. Я вам – клиентов, а вы сведете меня с российским послом.
Мы переглянулись. Сведем?
– В смысле представите меня ему. А дальше я уж сам.
Идти за Кнопфом по Вене было странно – словно ты оказался в одной из новелл Перуца или Цвейга, тебя не покидало ощущение ирреальности, и эта ирреальность дотрагивалась до кожи, была осязаемой.
Он вдруг заворачивал за угол – и мы оказывались на улице, оставшейся в прошлом веке. За старинной дверью жила геммологическая лаборатория – с низкими лампами, специальными микроскопами и директором в белом халате. Он слушал Кнопфа очень серьезно и поворачивался к нам так уважительно, будто мы были богатыми поставщиками.
В огромном ювелирном магазине известной французской фирмы на Грабене, в самом сердце Вены, Кнопфа тоже встречали так, словно не было на нем поношенной шляпы и сюртука, словно пальцы его не были испачканы чернилами. Благоухающая руководитель филиала долго трясла его руку – «Как поживаете, господин Кнопф, как семейство?» – а потом вела его и нас заодно в святая святых, куда не допускался обычный клиент, где были сейфы и похожие на бункера времен Второй мировой хранилища. Она обсуждала с Кнопфом арабских шейхов, заказывавших товар, и неведомых миллионеров так, словно Кнопф сам был одним из них, – а тот загадочно улыбался тонкими губами чему-то, известному только ему.
И все тут было припорошено сепией – сепия торжествовала в этом мире.
Вся Вена богатства и денег была немного в прошлом веке – законсервированная, засоленная, закрученная в банки, чтобы не пустить свежего воздуха, иначе начнется разложение драгоценной ткани.
Каждый поход с Кнопфом по Вене бесконечных ювелирных – казалось, больше ничего в городе и не осталось, ювелирные постепенно вытеснили в голове и булочные, и кафе, и лавки мясников, и рынки, где торгуют крестьянскими яблоками, свежей ветчиной и молодым укропом, – был на самом деле прогулкой наедине с самой собой. Ведь мы всегда молчали. Если я и спрашивала что-то, он отвечал коротко и снова смотрел перед собой, будто хотел, чтобы его оставили в покое.
Поэтому я слушала себя, прислушивалась к тому, что внутри, – я ведь, как оказалось, совсем-совсем себя не знаю. А думалось всегда, в юности – тут все более-менее понятно, осталось понять мир. Делов-то. И если ты не знаешь себя, говорю я то ли себе, а то ли Межсезонью – как же ты хочешь понять кого-то другого? Мне хочется с кем-то поговорить – с кем-то, кто поймет так, как поняла бы себя я. Но у меня нет никого, кто понял бы, – разве что оно, Межсезонье. Поэтому я взяла тетрадку, которую когда-то носила на немецкий – экзамен сдан экстерном на отлично, сертификат подшит в папку, – и положила в сумку остро отточенный карандаш. В парках, дышащих запахом новой зелени распускающихся листков того, что мы когда-то в детстве звали «царская пудра», когда меня никто не видит, я пишу.
Я на «ты» с неведомым собеседником – знаешь, говорю я, только не смейся, пожалуйста, мне кажется, у жизни, как и у природы, наверное, свои времена года, свои сезоны. Есть поколения, которым посчастливилось жить «в сезон», а есть те, что вечно – в демисезонном. Как мы с тобой, которые попали в Межсезонье, длящееся бесконечно. Тем, другим, неведомо чувство, что тут тебе места нет, а нам непонятно то, что называют стабильностью. Старый мир, мир наших родителей, – он ушел, сломался старинной хрупкой игрушкой, мы успели увидеть лишь последние кадры на кинопленке. А новый мир возник как-то без нас – и новые, молодые, живут уже в другом сезоне. Ну а мы что? Что мы? Мы получились каким-то швом, сделанным на скорую руку кривыми стежками, но еще из добротных ниток. Швом, чтобы скрепить два сезона, уменьшить зазор между прошлым и будущим. И нашу реальность – Межсезонье, настоящее, сиюминутное – труднее всего ощутить, потому что его не существует, настоящего.
Казалось, хребтом нарастает новая система координат – старой уже нет, да и была она не моей, как оказывается – строится медленно. Старый мир рухнул карточным домиком, и ты выстраиваешь новый. И в какой-то момент думаешь – а нужен ли он? Нужны ли все эти зарубки и ориентиры? Не разрушатся ли они в одночасье от дыхания Межсезонья – как и прежние?
Если я вдруг перечитывала исписанные листки, заключенное в синие и черные буквы казалось смешным и глупым, напыщенным и натянутым – и тогда я вырывала листы пучками, как широколистую лапчатую петрушку, и рвала их на мелкие кусочки, аккуратно выкидывая потом в уличную урну, туда, где валялись пустые банки из-под пива и обертки от булок с колбасой, которыми перекусывают австрийские студенты.
Мы стояли перед ювелирным магазином, в котором берут напрокат для бала в Венской опере диадемы и колье, – в витрине сумрачным винным глазом переливался огромный рубин – и отчетливо поняли, что не нужны нам все эти заказы. Что не умеем мы и не хотим существовать в том измерении, в котором жил Кнопф. Что нам не подходит его путь и его решение уравнения. И теперь было ужасно любопытно доиграть в эту игру – увидеть, что же там, за углом. Поэтому мы играли по его правилам еще несколько дней – ходили старинными венскими подворотнями, где внутренние дворики доходили узкими ходами до сердец домов с толстыми стенами и подслеповатыми окнами. Из-за его спины глядели, как из тьмы мастерской театральной декорацией выплывал освещенный масляным светом желтой лампы старый ювелир с третьим мутным, двоящимся глазом на лбу, под пальцами – россыпи белых острогранных кристаллов, они привносят цвет в эту картинку оттенка сепии, вечного спутника маршрутов с Кнопфом. Брали стильные и дорогие визитки у тех, кто каждый день оглаживает, чувствует под пальцами грани тысяч и миллионов, заключенные в драгоценных камнях.
Сестра позвонила однажды – душным весенним вечером – и сказала, что возвращается. В Зальцбург. К мужу.
Она все это время была за тысячи километров – но мне казалось, что рядом, как обычно. Физически она словно была тут. А внутренне – где-то, куда мне не дотянуться.
До этого, пока речь шла о простых желаниях, крошечных решениях и пустяковом выборе, – ее не было видно, ее невозможно было почувствовать. Она предпочитала оставаться в тени.
Лишь однажды хрупкое равновесие нарушилось – и в то утро я помню нас не единым телом сиамского близнеца, а двумя людьми. Тогда же, в Испании, – нашей первой поездки вдвоем, без родителей, когда я была «за старшую».
Впрочем, как всегда. Из Барселоны в Мадрид мы переезжали ночным автобусом – он оказался неожиданно уютным, с теплыми пледами, которыми можно было обернуть ноги. За окнами плыли голубые дымчатые горы, высеченные в скалах кладбища с узкими надгробиями и вечерние города. Солнце только-только превратило дома из теней в плоские еще детские рисунки, чтобы с каждым часом придавать им объема, – а мы уже приехали. Мадрид был другим – каменным, не мрачным, как барселонский Барри Готик, а просто узкостенным, рыцарским, инквизиторским и одновременно светлым. И пустым – в этот час на улицах не было никого, будто город заколдовали, будто он спал уже сто лет и не собирался просыпаться. В тот час, когда у нас уже спешат на работу, метут улицы дворники, Мадрид спал. Только мы – с рюкзаками, в шортах, по-туристски растерянные – стояли у Марибланки, в городе Вечерней звезды, а вовсе не утренней, появившись тут совсем некстати, своим появлением нарушив какой-то тайный, известный всем, кроме нас, код, нарушив хрупкое природное равновесие.
В тот момент, когда откуда-то с улицы, уходящей горкой вниз, постепенно вырастая в чуть зябком утреннем воздухе, появились сначала коротко остриженные головы, потом плечи, крепкие руки, мускулистые ноги в спортивных ботинках, – именно в тот момент она вдруг отделилась от меня, и нас стало двое. Будто двойная суровая нитка, когда завязываешь узел, вдруг знаком бесконечности расходится на две, перестает быть удобной и равномерной. Мне казалось, я почувствовала ее страх – где-то ледяным булыжником внизу живота – и поняла, что тоже боюсь, и что боюсь я не просто так. Нас было теперь на самом деле двое – но все равно она была тут, как будто только для того, чтобы помочь мне понять, что я чувствую на самом деле, быть моим зеркалом, она никак не хотела быть отдельным человеком, который что-то решает, думает, ведет, она хотела быть ведомой. Пошли быстрее, сказала я ей – вдруг нам просто показалось. Она кивнула, и видно было, что это страх отделил ее от меня, он был другой какой-то, ее страх. А какой именно – я понять не могла.