20
Несколько недель спустя, Констанц
Генриетта налила в чашку теплого молока и поставила на стол. Отто третий день лежал с высокой температурой и почти не мог жевать — воспалились десны. Она взяла кусочек хлеба и опустила его в чашку. А потом сказала, посмотрев на фрау Лемман, сидевшую на стуле в углу:
— Когда он был еще малышом, а я не могла кормить грудью, приходилось точно так же пропитывать хлеб молоком, потом заворачивать в тряпицу и давать ему сосать… Только хлеб тогда был белый, и этот хитрюга куда больше любил пропитанную булку. Ничего, теперь пожует. Вы-то как себя чувствуете? Я так рада, что вы зашли.
— Мне захотелось увидеть вас и Отто, — глухо проговорила Грета и отвела глаза от мальчика.
Гербер мог быть почти как Отто. Если бы не остался навсегда там… И когда его однажды нашли, наверное, он был похож на детей, что ей пришлось переносить из общей могилы в окрестностях Лёрраха. А она даже не знает, успела ли Хильда его одеть. Когда уходила на рынок — он спал. В одной рубашке ему было холодно среди камней так же, как и этим детям было холодно в земле.
Она прикрыла глаза и потерла лоб.
— Фрау Бауэр, я пока не смогу приходить к вам. Сейчас Отто болеет, а потом… потом пусть будут каникулы. Скоро лето.
— Значит, это правда? То, что болтают? Что вы уезжаете?
— Муж говорит, мы должны вернуться в Гамбург.
Генриетта кивнула и придвинула чашку к Отто. Тот слабо улыбнулся и спросил:
— Гамбург — это далеко?
— Далеко, — кивнула Грета, — на севере.
— Жаль, — расстроился мальчик. — Я не смогу навестить вас там.
— Зато ты сможешь писать фрау Лемман, верно? — подмигнула ему мать. — Забирай свою чашку и пойдем в постель.
С этими словами фрау Бауэр взяла сына на руки и, улыбнувшись Грете, понесла его в комнату. Улыбка у нее тоже странным образом выходила суровой, как и все, что она делала. Ждать ее возвращения долго не пришлось. Она вернулась почти сразу и тут же, с порога, спросила:
— А вы-то сами хотите в свой Гамбург?
Грета задумалась. Сама она ни разу не задала себе этот вопрос.
Две недели назад она этого не хотела. Она знала, что должна, что поедет, что им с Фрицем надо искать возможности, чтобы она смогла выехать из Констанца. Но она этого не хотела.
Повернула руки ладонями вверх, долго смотрела на свои мозоли. С кровоподтеками, сорванные. Она совсем не чувствовала боли. Руки не болели, стучало в висках. Грета снова видела траншеи с телами. Мужчины, женщины, дети, одетые, раздетые, бесформенными кучами, словно и не были никогда людьми. Траншеи, бесконечные траншеи. До самого горизонта. До конца ее жизни.
— Хочу! — она сжала руки в кулаки.
— Я буду молиться, чтобы у вас сложилось, — сказала Генриетта. — Вы знаете, если на будущий год все-таки откроют школы, я решила… я буду его носить хоть на своем горбу. На зиму санки есть. Если бы не вы, не решились бы.
— Должны открыть. И это хорошо, что вы так решили. Отто должен учиться. Он очень способный мальчик. Я лишь немного ему помогла.
Генриетта хохотнула — это было непривычно слышать. Звук получился гортанный и чуть скрипящий.
— Слушайте, та, что лишь немного помогла, у меня есть для вас подарок. Идемте-ка ко мне в комнату.
Она кивнула головой в сторону коридорчика, соединявшего кухню с другими комнатками, и снова вышла, не дожидаясь. Грете не хотелось вставать, куда-то идти. Фрау Бауэр постоянно что-то выдумывала. Она вздохнула, тяжело поднялась и поплелась за хозяйкой.
— Вот, глядите! — оживленно заговорила Генриетта, доставая из большого ящика в углу скудно обставленной комнаты небольшой пакет. Из пакета было вынуто кружево цвета слоновой кости и очень тонкой работы. — Кусок небольшой совсем, мне некуда его приспособить, но я решила, что на воротник к вашему платью хватит… К тому, что вы в феврале еще начинали.
Некоторое время Грета смотрела на кружево, будто на ядовитую змею, которую никак нельзя было брать в руки. А потом шипящим неприятным голосом заговорила:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
— Никогда не вспоминайте на людях, кто научил Отто читать и писать. Ему не пойдет на пользу, что у него была учительница-нацистка, дававшая ему частные уроки. Тем более не позволяйте ему ей писать. И никогда не вспоминайте, что вы ее кормили, чтобы вас не обвинили в сочувствии этой учительнице. И уж тем более эта учительница не нуждается ни в каких платьях с кружевами. Прощайте, фрау Бауэр.
Она развернулась и ринулась вдоль узкого коридора к двери.
— Грета, погоди! — Генриетта бросилась за ней и догнала в несколько шагов, схватила за руку и развернула к себе лицом. — Что? Совсем невмоготу, да?
Грета пожала плечами.
— Мне страшно. Все остальное не имеет значения.
— Всем страшно, милая. Всем очень-очень страшно. Когда мой Бруно сгорел в танке, а я осталась с Отто на руках… мне тоже было страшно. И до сих пор… будто бы горячо… Я так часто думаю о том, как он горел, что мне кажется, сама горела десятки раз. Я спать не могу, ночами вою.
В бараках под Лёррахом тоже одни выли по ночам. Другие не выходили из уборной. А Грета сидела до рассвета, глядя в одну точку. Без слез, без приступов тошноты. Словно все внутри нее залили цементом. В первый вечер по возвращении она, сказавшись уставшей, ушла ночевать в комнату, в которой жил Ноэль. В ней было пусто, хорошо проветрено, и ничто не напоминало о французском лейтенанте с английской фамилией и русским отцом. Впервые за прошедшие десять дней она ненадолго забылась, чтобы уже через несколько часов проснуться от липкого мерзкого ужаса, который прорывался в нее кромешной темнотой сквозь бетон. Она вскочила и перебралась к Фрицу. Муж не проснулся, пока она забиралась в кровать. Но прислушиваясь к его тихому дыханию, Грета ясно поняла — она поедет куда угодно и сделает все что угодно, только чтобы не оставаться по ночам один на один со своим ужасом.
— Прощайте, фрау Бауэр, — упрямо повторила Грета.
— Прощайте, — пожала плечами Генриетта, а когда Грета исчезла за поворотом, пробормотала: — А кружево-то к платью здесь при чем?
А потом ушла в дом, думая о том, что подарок все равно занесет. Попозже.
Возле дома, сидя на крыльце, что-то мастерил Фриц. Увидав Грету, помахал ей рукой издалека и широко улыбнулся. Удивительно еще было видеть людей, которые улыбаться не перестали, но улыбались, будто назло всему, что происходило вокруг, много, часто… и что самое удивительное — искренне. Фриц был таким. Он умел посмеяться, умел заставить себя забыть, умел жить так, будто ничего не случилось и, вместе с тем, принимать случившееся, расхлебывая последствия наравне со всеми.
— Отец сказал, что старый Тальбах не против, чтобы ты снова вернулась на работу, — сходу сказал он Грете. — Правда, против буду я. Вообрази, этот скряга говорит, что сможет расплачиваться только едой. Так что я решил послать Тальбахов к черту.
— Зря! — Грета остановилась в нескольких шагах от мужа и прислонилась к дереву. — Кроме Тальбаха меня может больше никто не взять на работу. Ты перебиваешься временными заработками. У меня ни денег, ни карточек. У Рихарда скоро начнется аллергия на капустную похлебку. А так хотя бы будет еда.
Фриц мотнул головой — этим он так напоминал себя прежнего, что только и оставалось вспоминать девятнадцатилетнего юношу, за которого она вышла когда-то замуж.
— Проживем! — сказал он. — В Гамбурге нам бы полегче было. Но проживем. Тут дельце одно назревает. Французы вздумали госпиталь отстроить. Может быть, выйдет подзаработать. А будут деньги, попробуем все-таки уговорить их назначить тебе хотя бы штраф. Верно я говорю?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
— Да, — согласилась Грета, — попробуем их уговорить.
Фриц кивнул и стал перебирать гвозди в коробке под ногами. Гвозди были разной длины. Он будто никак не мог подобрать то ли нужный гвоздь, то ли нужное слово. А потом поднял к ней свои глаза, казавшиеся сейчас не серыми и не голубыми, а какого-то странного светлого цвета, будто вылиняли на солнце. И тихо сказал: