свершилось, но не испытывал ни радости, ни волнения. Чувствовал под ногами жёстко надавливающий на колени ледяной наст, и это было единственным его живым ощущением. В нём будто бы всё заледенело, застыло. Он не мог пошевелить ни единым членом, как в страшном сне, когда силится человек палец стронуть с места, а он не слушается, хочет крикнуть, но звук из горла не идёт. Ужас охватывает человека, волосы у него встают дыбом, а он бессилен, беспомощен, бесплотен.
Вдруг Годунов услышал голоса, всхлипывания, причитания и, подняв лицо, увидел вокруг незнакомых людей. Множество глаз смотрели на него, будто бы спрашивали неведомо что.
Борис Фёдорович увидел глаза женщины в тёмном тяжёлом платке. И её глаза спрашивали. Борис Фёдорович потянулся к тем глазам и вдруг усмотрел в них… жалость. «Чего же она жалеет меня?» — подумал он.
И другой взгляд поймал Борис Фёдорович. Глаза смотрели, будто зная всё и о прошлом, и о будущем правителя. Борис Фёдорович склонил лицо. И то, о чём он не позволял себе и думать, вновь возникло в сознании. Выше Борисовой воли было то воспоминание, не подвластное времени. Его нельзя было ни стереть, ни загородить другими думами, ни вырвать из памяти никакой силой. Оно жило, казалось, само по себе и, вновь и вновь возвращаясь, било в сердце с жестокой беспощадной болью. Борис увидел длинный переход кремлёвского дворца, серые плиты пола. Дверь в царёву спальню тихо отворилась, и торопливо в Борисов затылок шепнул Богдан Бельский: «Другого нам не дано».
Борис мучительно сжал веки, гоня прочь видение. И оно, словно послушав его, неожиданно ушло. Болезненно сжавшееся сердце затрепетало в груди с облегчением, с надеждой на избавление от непосильной муки. Борис открыл глаза и чуть не задохнулся от поразившей его вновь боли.
В одном шаге от правителя стоял неизвестный парнишка в армячке. В вороте армячка белела тонкая, как стебелёк, детская шейка, незащищённая, легко ранимая, и эта незащищённость, ранимость ударили по глазам правителя, словно он разглядел ещё и нож, вонзающийся в детское тело. Борис обессилел и опустился на снег. «Замолю, замолю грехи свои, — чуть не воскликнул он, — и праведной жизнью найду прощение!»
Кто-то подхватил Бориса Фёдоровича под руки, приподнял, повёл в монастырь.
В келии царицы-инокини было тесно от людей. У иконостаса ярко горели свечи, оплывая от духоты. Правитель услышал, как патриарх сказал:
— Благочестивая царица! Помилосердуй о нас, пощади, благослови и дай нам на царство брата своего, Бориса Фёдоровича!
Царица не ответила. Патриарх вопросил во второй и в третий раз. Царица по-прежнему молчала. В тишине было слышно, как потрескивают свечи. Наконец царица подняла голову и высоким, звенящим голосом сказала:
— Ради бога, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания даю вам своего единокровного брата, да будет вам царём!
Годунов обвёл взглядом келию и вновь увидел глаза, тихо и спокойно вглядывавшиеся в него на Девичьем поле. «Да, — промелькнуло в голове, — они знают о будущем». И тут же подумал: «И я угадываю его, и мне страшно».
— Такое великое бремя на меня возлагаете, — сказал он глухо, не поднимая головы, — передаёте на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было?
Царица, подавшись вперёд к брату, сказала теперь твёрдо:
— Против воли божьей кто может стоять? И ты без прекословия, заступив моё место на престоле, был бы всему православному христианству государем.
И вновь все затаили дыхание. Годунов знал: вот теперь Иов возьмёт его за руку и поведёт за собой. И тут же холодные сухие пальцы сжали запястье правителя. Иов сделал шаг, другой, и Борис Фёдорович почувствовал, что рука, сжимавшая его запястье, некрепка. Тогда он перехватил слабеющую руку, и уже не Иов повёл Бориса Фёдоровича, но Борис Фёдорович Иова.
В сей же час патриарх в монастырской церкви благословил Бориса на все великие государства российского царства.
Девичье поле огласилось тысячами голосов:
— Слава! Слава! Слава!
И чем громче гремели голоса, тем предчувствие страшного всё больше и больше охватывало Бориса. Но гордыня, ярившая сердце правителя, была сильнее страха.
К вечеру Лаврентий принёс Семёну Никитичу слух, пущенный по Москве. Говорили, что-де, умирая, Фёдор Иоаннович протянул скипетр старшему из своих двоюродных братьев — Фёдору Никитичу Романову. Фёдор Никитич уступил скипетр брату Александру, Александр третьему брату — Ивану, Иван — Михаилу. Никто не брал скипетр. Царь долго передавал жезл из рук в руки, потерял терпение и сказал: «Так возьми же его, кто хочет!» Тут сквозь толпу протянул руку Годунов и схватил скипетр.
Семён Никитич выслушал Лаврентия, посмотрел на пляшущее пламя свечи и криво улыбнулся.
— Поздно, — сказал, — пускать молву. Поздно.
И умный был мужик, а вот не подумал, что молва как ржа — она и корону съест. И ещё Лаврентий сказал:
— Стрельцы-то сегодня — стремянного полка да пехотного — с десяток людей побили, что помешать хотели крестному ходу к Новодевичьему.
Семён Никитич брови к переносью сдвинул:
— А чьих людей-то побили?
— Так до смерти их уходили, как теперь рассудишь?
— Угу, — ответил на то по своей привычке немногословный Семён Никитич.
Лаврентий потоптался в дверях и вышел.
16
Над дорогой низко, тяжко нависали нагруженные снегом лапы могучих елей. Тройка проскачет — дугой зацепит. А под такое дерево встань, ненароком тронь ствол — и лавиной обрушится снег, да ещё такой, что человека засыплет с головой.
Стволы тесно жались друг к другу, не протиснуться меж деревьев. Черно от елей в лесу, глухо. И ни звука в стылой неподвижности скованного морозом ельника — ни птичьего щебета, ни скрипа веток. Сумно. Вот уж вправду сказано: в березняке веселиться, в кедраче молиться, в ельнике давиться.
Вдруг, пронзительно пискнув, над дорогой рыжим платом перелетела белка, скрылась в мохнатых еловых лапах, но тут же выглянула вновь и села столбом на вершине ближней к дороге ели. Белка весёлая, глазки шустрые, ан недовольна была чем-то и всё поглядывала на густой орешник у подножья ели, дёргала хвостом.
Кусты орешника дрогнули, и на дорогу выполз на карачках человек в заскорузлом от снега армяке и заснеженной шапке. За кушаком у него тускло блеснул топор.
Белка вовсе забеспокоилась, защёлкала зло: кто таков-де, зачем, почто тревожишь? Пошла скакать по веткам.
Человек с трудом разогнулся, встал, упираясь руками в поясницу, скользя лаптями по дорожной наледи. Снял варежку, обобрал горстью сосульки с бороды и усов, повернулся к свету. И видно стало, что это Иван-трёхпалый, битый в застенке Семёна Никитича.
Иван опасливо посмотрел в одну сторону, в другую и, с