эти-то дни тревожная грамота оскольского воеводы дошла до Бориса. Бойкий дьяк на одном дыхании прочитал её и, взглянув поверх бумаги на царя, заморгал глазами: царь смотрел на дьяка в упор, и взор его был тяжёл.
Дьяк растерянно уткнулся в грамоту, подумав, что сгоряча неверно сказал какое-нибудь слово, — глаза забегали торопливо по строчкам, но всё было прочитано, как написано. Дьяк к царю был взят недавно и ещё не обвыкся в верхних палатах. Несмело вновь поднял лицо. Борис по-прежнему неотрывно смотрел на него, и у дьяка даже горло перехватило сухостью. И стало видно, что и рыж он, и конопат, да и глуп, и хотя научили его языком бойко чесать, а долго он в царёвых палатах не продержится. Здесь другие нужны. Борис сказал:
— Ещё раз прочти. Внятно.
— «Великому государю, царю…» — торопливо начал оробевший вконец дьяк, но Борис прервал:
— Суть читай.
Дьяк, шевеля губами, пробежал глазами титул и, набрав полную грудь воздуха, громко и отчётливо, слово за словом, перечитал грамоту. Место, где было сказано: «Говорено сие татарином в великой запальчивости, и посему, полагаю, лжи в словах нет…» — Борис повелел перечитать в третий раз, а вслушавшись, отвернулся. Устремил взгляд в окно. Лицо царя было необычно сосредоточенно и хмуро. Дьяк стоял столбом, боясь и бумагой зашелестеть. Уж больно задумался царь. Бровь — было видно дьяку — круто изогнулась у Бориса, и губы легли жёстко.
За окном мотались корявые, голые ветви, царапали жёлтую слюду в свинцовых с чернотой рамах. Стучали, словно просились в тепло палат.
Борис молчал, неведомо о чём думал, но наконец, не поворачивая лица, сказал сквозь зубы:
— Ступай.
Дьяк торопливо вышел. В мыслях прошло: «Беда». Рот прикрыл ладонью: «Что-то будет?» Сел на лавку у дышащей жаром муравленой печи. Ждал: может, вызовет царь, — но так и не дождался царского приказа.
В палаты призвали Семёна Никитича. Тот прошёл важно, как хозяева ходят. Лицо красное, твёрдое, щёки подпёрты шитым жемчугом воротником, глаза вперёд устремлены. Вот как по Большому дворцу заходил царёв дядя. Для такой поступи многое надо за спиной иметь.
Дьяк вслед ему потянулся, но Семён Никитич и не моргнул. Дьяк присел на край лавки, и глаза у него закисли. Но он всё ждал.
У дверей Борисовых палат торчали мрачные немецкие мушкетёры, глядя на которых трудно было и сказать, живые то люди или железные болваны.
Время, казалось, остановилось.
Борис через стол подвинул Семёну Никитичу грамоту. Сказал:
— Читай. — Поджал губы.
Семён Никитич склонил голову, разбирая косо и криво бегущие строчки. Оскольский писарь был небольшой грамотей.
Борис молчал.
— Так, так, — забормотал царёв дядька, — вот те на. Дождались… Говорили, слышал, говорили…
— Кто говорил? — коротко спросил Борис.
— Люди, — вскинул глаза дядька.
Твёрдости прежней у него во взоре приметно поубавилось. Весть оскольского воеводы словно обухом по голове ударила.
— Люди, — невнятно повторил Борис. Оперся локтем на ручку кресла и положил подбородок на сжатый кулак.
— Да ведь оно, — не сразу придя в себя, начал Семён Никитич, — чего только не болтают.
Осёкся. Увидел, что лицо царя налилось гневной белизной. Да и понятно, побледнеешь… Крымцы — беда великая, страшная. Да ещё и неустройства. Власть не окрепла.
— Вот что, — начал Борис странным голосом, — доподлинно узнать надо, насколько сие верно. И думаю, помочь в том могут купцы крымские. Ничего не жалей, но чтобы к вечеру правда была сыскана.
Семён Никитич торопливо поднялся, шагнул к дверям. Только что пудовыми ногами шагал, а тут засуетился, запрыгал. И так вот изменяются походки в Большом дворце. То прыг-скок, и тут же как на переломанных ходулях зашагал. Или наоборот, и, думать надо, всё это оттого, что из особого дерева полы в верхних палатах настелены.
За ручку дверную взялся Семён Никитич, но Борис остановил его. Выпрямился в кресле:
— О грамоте правду не скрыть. Читана многими. Да и скрывать не след. О том же, о чём ты узнаешь, не должно знать никому.
Насупился. Надвинул на глаза брови. Повторил:
— Ничего не жалей. Иди.
Оставшись один, Борис прошагал вдоль стены, глянул уже в который раз в окно на мотающиеся под ветром стылые ветви и руку прижал к боку, под сердце, как делал всегда в минуты большого волнения.
Семён Никитич был скор. Только что видели его в царёвых палатах, а он уже на Ильинке объявился. Ильинка шумела голосами. Здесь своё — торг. Купчишки кричали из-за ларей, раззадоривали люд:
— Веселей набегай, хватай, а то не поспеешь!
Сани вымахнули из-за угла, а навстречу мужик — вывороченные губы, ноздри на пол-лица. Его со смехом хлестали кнутами по полушубку мимоезжие. Загулял, видать, молодец, на перекрёсток выпер.
— Но, но, дорогу! — крикнул кучер Семёна Никитича и жиганул мужика уже со злом. Тот покатился головой в сугроб.
У гостиного двора — затейливого, с высокой крышей, с резным коньком, обложенным красной медью, — Семён Никитич приказал придержать коней. Сопя, полез из возка. К нему кинулось с десяток купцов. Каждый спешил помочь выпростаться и, ежели повезёт, утянуть в свою лавку. Но Семён Никитич ногой отпихнул одного, дал пинка другому, цыкнул на третьего, и купцы прыснули в стороны. Здесь с первого взгляда угадывали человека.
Семён Никитич утвердился на ногах и повёл тяжёлыми глазами. Одумался уже, перемог растерянность.
Тесно, пестро, шумно на Ильинке — лари, лари, и там и тут купчишки в пудовых шубах — заходясь на морозе, орут, перебивая друг друга. Не накричишься — не расторгуешься. Вокруг народ — Москва город людный. Глаз не соберёшь на Ильинке, но Семён Никитич, что ему надо, увидел и шагнул к лавке, в дверях которой стоял высокий седобородый старик в пёстром тёплом халате. Тот, сложив руки у груди, с почтением низко склонился. Быстрые, острые глаза его без страха глянули в лицо царёва дядьки и спрятались под опущенными жёлтыми веками. Татарин, отступив назад, широко распахнул звякнувшую хитрыми колокольцами дверь. Семён Никитич шагнул через высокий порог. В лицо пахнуло щекочущими запахами пряностей. Здесь, чувствовалось, не на медные гроши торговали.
Купец тщательно притворил дверь и хлопнул в ладоши. Тут же невесть откуда вынырнули юркие, смуглые мальчики, расстелили перед гостем белый анатолийский ковёр, разостлали скатерть, набросали подушек, принесли бронзовые тарелки с миндальными пирожными, вяленой дыней, просвечивавшей, как пчелиные, полные мёда соты, поставили блюдо с запечёнными в тесте орехами. Старик купец округло, от сердца, показал гостю на подушки. Семён Никитич грузно опустился на ковёр. Старик легко присел на пятки, и его бескровные губы зашелестели неразборчивые слова молитвы. Царёв дядька степенно перекрестился.
Помолившись, старик из великого уважения к гостю