плодами своего труда.
На стеллажах, выстроившихся вдоль всей длинной стены, разместились новехонькие лабораторные принадлежности: химикаты, колбы, мерные стаканы, пипетки, сифоны, пустые майонезные банки, набор пилок для ногтей, пачка лакмусовой бумаги, коробка медицинских капельниц, разнообразные стеклянные палочки, шланг с заднего двора и некоторое количество неиспользованных дренажных трубок, найденных в мусорном бачке на задворках районной флеботомической клиники. Выдвижные ящики, где прежде хранилась кухонная утварь, были заняты противокислотными и особо прочными перчатками, а также защитными очками. Кроме того, она установила металлические поддоны под всеми горелками, предназначенными для денатурации спиртов, по случаю приобрела центрифугу, вырезала из проволочной оконной сетки комплект рассекателей четыре на четыре дюйма, вылила остатки своих любимых духов в самодельную спиртовку (для которой потребовалось также разрезать колпачок тюбика губной помады: он был воткнут в пробку от старого Кальвинова термоса, чтобы получился пламегаситель), изготовила из проволочных вешалок держатели для пробирок и преобразовала набор для специй в подставку для различных жидкостей.
С удобным огнеупорным покрытием для кухонной столешницы пришлось расстаться, как и со старой фаянсовой раковиной. Их заменила изготовленная на заказ модель столешницы из фанеры, купленной в магазине стройтоваров: эту модель в разобранном виде она отвезла на завод металлоизделий, где на ее основе сделали точную копию из нержавеющей стали, которую потом идеально подогнали при помощи гибочного пресса и обрезки.
Нынче на этих сверкающих столешницах обосновались микроскоп и две горелки Бунзена: одну Кембриджский университет прислал Кальвину на память о его студенчестве, а другую списали из кабинета химии районной средней школы ввиду отсутствия интереса со стороны учащихся. Над новой двухсекционной мойкой теперь висели две аккуратные рукописные таблички: «ТОЛЬКО ДЛЯ ОТХОДОВ» и «ИСТОЧНИК H2О».
И последняя, но тоже немаловажная деталь: вытяжка.
– Отныне твоя обязанность, Шесть-Тридцать, – сказала она, – дергать за цепочку, когда у меня будут заняты руки. А кроме того, учись нажимать вот на эту кнопку.
Каль, жаловался Шесть-Тридцать бренным останкам во время одного из недавних посещений, она вообще не ложится спать. Если не доводит до ума лабораторию, не выполняет чужую работу и не читает мне книги, то тренируется на эрге. А если не тренируется на эрге, то просто сидит на табурете и смотрит в одну точку. Для Потомства это наверняка вредно.
Ему вспомнилось, как сам Кальвин тоже сиживал, глядя в пространство. «Чтобы сосредоточиться», – отвечал он на недоуменные собачьи взгляды. Но сотрудников коробила такая его привычка: дескать, Кальвина Эванса в любой день и час можно найти в его просторной экстравагантной лаборатории, где установлено лучшее оборудование, постоянно гремит музыка, а сам он только и делает, что сидит как истукан. Да еще награды огребает, что совсем уж обидно.
Но она по-другому смотрит в пространство, втолковывал Шесть-Тридцать. В ее взгляде смерть. Летаргия. Ума не приложу, как с нею быть, признавался он покоящимся под землей костям. А вдобавок она все еще пытается учить меня словам.
И это был тихий ужас, потому как он не мог дать ей ни малейшей надежды, что в будущем станет пользоваться словами. Да вызубри он хоть все слова на свете – а что говорить-то? Что можно сказать той, которая потеряла все?
Надо бы дать ей надежду, Кальвин, транслировал Шесть-Тридцать, для верности изо всех сил вжимаясь в траву.
И словно в ответ своим мыслям услышал щелчок затвора. Поднял голову – и увидел, что в него целится из ружья кладбищенский сторож.
– Ах ты, кобель шелудивый, – бормотал сторож, поймавший Шесть-тридцать в ружейный прицел, – повадился сюда – и знай траву мнет, как у себя дома.
Шесть-Тридцать замер. У него бешено колотилось сердце – он уже предвидел последствия: у Элизабет случится шок, Потомство растеряется, опять кровь, опять слезы, опять душевная боль. Еще одно сокрушительное поражение.
Он сорвался с места и в прыжке повалил сторожа на землю; пуля просвистела мимо собачьего уха и впилась в надгробье Кальвина. Старик с воплем потянулся за своим ружьем, но Шесть-Тридцать оскалил зубы и шагнул вперед.
Люди. Многие даже не представляют, каково их реальное место в животном царстве. Он примерился к шее сторожа. Перегрызть такому горло – сущий пустяк. Человек в ужасе смотрел на него снизу вверх. При падении он сильно ударился; слева от его уха собиралась кровавая лужица. Шесть-Тридцать вспомнил, в какой большой луже крови лежал Кальвин: тонкая струйка в считаные мгновенья образовала прудик, тут же разлившийся в целое озеро. Сейчас без всякого желания Шесть-Тридцать прижался к человеческому виску, чтобы унять кровь. А потом лаял, пока не сбежались люди.
Первым оказался на месте знакомый репортер – тот, который прознал насчет погребения Кальвина: он до сих пор специализировался на похоронах, поскольку редактор отдела считал, что на большее этот писака не тянет.
– Опять ты! – вскричал газетчик, сразу признавший Не-Поводыря, который среди моря крестов сопровождал миловидную, вполне себе зрячую вдову – нет, подружку – к этой самой могиле.
Когда подоспели остальные и начали обсуждать, кто вызовет «скорую», репортер сделал серию снимков и в уме набросал текст о том, как увидел этого пса тогда и теперь. Затем он поднял окровавленное животное на руки и понес к своей машине, чтобы доставить по указанному на ошейнике адресу.
– Не волнуйтесь, не волнуйтесь, песик жив-здоров, – увещевал он Элизабет, которая, отворив дверь, зашлась криком при виде своего любимца со слипшейся от крови шерстью, да еще на руках у смутно знакомого мужчины. – Кровь не его. Но песик у вас – герой, мэм. Именно так я и собираюсь это подать.
На другой день, раскрыв газету, Элизабет, все еще не оправившаяся от вчерашнего потрясения, на одиннадцатой полосе увидела фото Шесть-Тридцать, сидящего точно там же, где и семь месяцев назад: на могиле Кальвина.
«Собака скорбит по хозяину и спасает человеческую жизнь, – прочла Элизабет вслух. – Запрет на посещение кладбища с собаками снят».
Согласно этой заметке, посетители давно жаловались на вооруженного сторожа, а некоторые даже сообщали, что он палит по белкам и птицам прямо во время похорон. Ему немедленно найдут замену, а разбитое надгробье будет восстановлено, говорилось ниже.
Она вгляделась в сделанный крупным планом снимок: Шесть-Тридцать на фоне разбитого надгробья Кальвина, которое от удара пули утратило примерно треть надписи.
– Господи боже мой, – произнесла Элизабет, изучая острые обломки.
Кальвин Э1927–19Несравненный хиДни твои соч
Лицо ее слегка дрогнуло.
– «Дни твои соч», – прочла она. – «Соч».
Ее бросило в жар: она вспомнила, как в детстве Кальвин сочинил мантру и поделился с нею этим сочинением в грустном ночном разговоре. Завтра будет новый день. Завтра будет чудо.
Потрясенная, она не могла оторваться от газетной фотографии.
Глава 15
Непрошеные советы
– Ваша жизнь скоро изменится.
– Не поняла?
– Готовьтесь. Ваша жизнь – она скоро изменится. – Женщина, стоявшая в очереди к окошку банка перед Элизабет, обернулась и показала на ее живот. Лицо у нее было хмурое.
– Изменится? – Элизабет искренне удивилась, опустив глаза на округлившийся живот, как будто только что его увидела. – Вы это о чем?
Уже в седьмой раз на этой неделе кто-то, не утерпев, сообщал, что в ее жизни грядут перемены, и ей это уже изрядно надоело. Она потеряла работу, перспективу заниматься наукой, контроль над мочевым пузырем, возможность видеть пальцы ног, спокойный сон, гладкую кожу, здоровую спину, не говоря уже о многом другом, что небеременные воспринимают как должное: например, комфортное положение за рулем автомобиля. А что приобрела? Только массу тела.
– Я как раз собиралась обследоваться. – Элизабет положила руку на живот. – Как по-вашему, что это может быть? Надеюсь, не опухоль.
От удивления женщина вытаращила глаза, потом резко прищурилась.
– Не умничайте, голубушка, таких у нас не любят, – прошипела она.
Час спустя, когда Элизабет зевала уже в другой очереди, в кассу продуктового магазина, другая советчица, вся в мелких кудряшках, внесла свою лепту.
– Думаете, это у вас сейчас постоянная усталость? – зачастила она, как будто Элизабет ей жаловалась. – Погодите, то ли еще будет!
И пустилась в пространные рассуждения по поводу ужасных двухлеток, выматывающих трехлеток, а там и несносных грязнуль в четыре года и сплошной головной боли к пяти годам, а потом,