— Ну вот, жди пока тут, — произнес Кузин, кривоплечий человек, устало зевнул. И добавил, будто расставаясь с близким: — Отдыхай. И я пойду спать.
В подвале ничего не было, кроме подстилки из перетертой соломы на полу. Это Полипов заметил, когда «подполковник» светил тут своим фонариком. Даже окна, кажется, не было. Во всяком случае, когда этот зловещий человек ушел, Полипов остался в чернильной темноте. Ни проблеска, ни звука — полнейшая тишина. «Так вот как… в могиле! Вот как в могиле!» — стучало без конца у него в голове. Потом шевельнулась мысль, что сердце его качает уже не живую, а холодную кровь, качает еще по привычке, но сейчас остановится, потому что остывшая кровь с каждой секундой густеет. Вот уже в груди появились боли, вот уже не суставы, а сердце проткнул раскаленный прут… «Это конец! Вот какой бывает конец!»
Он закрыл глаза, увидел перед собой небо, каким видел его из оврага, — черным, с белыми звездами. И сознание его потухло…
…Очнулся он в такой же темноте, лишь вверху, как знак продолжающейся где-то жизни, мерцало несколько слабеньких светлых полосок. Петр Петрович Полипов долго смотрел на них, пока не вспомнил, где он находится, что с ним произошло, и догадался, что эти полоски света пробиваются в подвал сквозь вытяжную трубу.
В плечах больше не ныло, в сердце теперь не кололо, хотелось только по большой и малой нужде. «Интересно, спал это я… уснул или потерял сознание? И что будет дальше?! Лахновский, Лахновский… Штандартенфюрер. Это, кажется, полковник у немцев. Почему же он штандартенфюрер?»
Полипов встал и, удивляясь немного не столь реальному уже представлению о случившемся, сколько своему наступившему вдруг спокойствию, стал двигаться вдоль стены, намереваясь постучать в дверь: должны же они понимать, что здесь живой человек. Дойдя до угла, он наткнулся на что-то, нагнулся, нащупал деревянную бадейку. Понюхал ее и убедился в предназначении этой посудины…
Затем он долго сидел в противоположном от параши углу, опять вспомнил, как оно все случилось, как шли по оврагу, потом ехали, как при въезде в деревушку их несколько раз останавливали какие-то люди, говорящие по-русски, но одетые в немецкую форму, и, узнав Кузина, или как там он у них назывался, пропускали дальше. Вспомнил также о мелькнувшей было вчера мысли во что бы то ни стало бежать, если представится хоть один шанс из тысячи. Сейчас это ему уже казалось безрассудством. Какой там шанс! Кривоплечий сразу бы прихлопнул его.
В темноту подвала вдруг просочилась какая-то музыка, тягуче-тоскливая, похоронная будто. Она была еле-еле слышна, Полипову почудилось, что это у него слуховые галлюцинации, и сердце опять больно пронзило: вчера он представил себя заживо в могиле, а сегодня…
Он мотнул головой. Но музыка не прекращалась. Заунывные звуки все точили и точили что-то в груди, задевая там за самое больное.
Он встал, снова притираясь к стене, пошел — где-то же должна быть дверь. Нашел ее, приник ухом к влажным, заплесневелым доскам. Музыка слышалась теперь чуть отчетливее.
— Уф! — Он вытер рукавом гимнастерки холодный пот, отошел, опять сел.
Сердце медленно успокаивалось. Почудится же… А там просто хоронят кого-то. С музыкой…
Это слово, неожиданно возникнув в сознании, почему-то не пропало, все другие исчезли, а это повторялось и повторялось без конца, словно клевало в мозг. Сперва вроде и не больно, а потом все ощутимее. «С музыкой! С музыкой…» Вскоре он уже ни о чем не мог думать, слово это через равные промежутки долбило в виски, как молотком, билось под черепом. «Неужели я схожу с ума?!» — опалило вдруг его, и Полипов, все слыша в мозгу это слово, не в силах встать, на четвереньках пополз к двери, заколотил в нее кулаками, яростно закричал:
— Откройте! Расстреляйте, только откройте… Я схожу с ума! Я схожу…
Никто ему не открыл. За дверью не раздалось ни звука, ни шороха. Обессилев от крика, он обмяк, растянулся тут же, у двери, лицом вниз, и так, дыша тяжко, с храпом, лежал долго.
С ума он не сошел. Просто второй раз не выдержали нервы. Второй — и последний.
Успокоившись, он перевернулся на спину, стал искать светлые полоски на потолке. Но никаких полосок там уже не было, — видимо, опять наступила ночь. «Ага… — облегченно отметил он про себя, почувствовал голод, и вдруг ему стало и вовсе легко. — Все равно они скоро придут, не для того же привезли сюда, чтобы с голоду уморить в этом подвале… Лахновский… Жив, оказывается. Кто же он такой теперь? Как узнал, что я здесь? Что ему теперь-то от меня надо?»
Когда раздался щелк отпираемого замка и тьму подвала прорезал луч электрического фонаря, Полипов воспринял это с облегчением: наконец-то! Луч пошарил по стенам, по полу, осветил его, скрючившегося в углу.
— Живой? — раздался голос того же Кузина. — Пойдем.
Теперь он был в немецкой форме, но знаков различия Полипов не разглядел.
— Безобразие, — буркнул он, будто имел здесь какую-то власть. — Еще бы немножко — и задохнулся в этой норе.
— Вы, большевики, живучие, — усмехнулся бывший «подполковник». — Особенно которые с дореволюционным стажем.
Он куда-то повел его по пустой темной улице мимо косых заборов и угрюмо стоящих во мраке домов. Нигде не было ни одного огонька, навстречу никто не попадался. У Полипова возникло ощущение, будто в деревушке никого, кроме него и Кузина этого, нет, хотя сознанием понимал, что это не так.
И действительно, когда подходили к длинному бревенчатому зданию, в каких обычно размещаются сельские школы, навстречу попались трое патрульных с автоматами. Они не остановили их, лишь оглядели и, узнав кривоплечего, отдали честь. Потом, когда входили в это здание, у самых дверей их остановил часовой, а из-за углов одновременно вышли еще двое. Кривоплечий что-то сказал часовому вполголоса, тот услужливо отмахнул двери, громко произнес:
— Пожалуйста, господин Валентик.
Они вошли в длинный коридор, тускло освещаемый керосиновой лампой. С правой стороны было несколько дверей, с левой — три больших окна, наглухо забитых фанерой.
— Во-он какая фамилия у вас! — усмехнулся Полипов. — Кузин лучше.
— Молчать! — зло теперь одернул его Валентик.
Пока миновали остаток широкого коридора, свернув, шли по какому-то узкому, метра в полтора, проходу, где с автоматами на шее стояли два человека, пока Валентик пропускал Полипова в какую-то дверь, в распухшей и немеющей от зловещей неизвестности голове его сразу металось несколько мыслей. Петр Петрович на мгновение вспомнил почему-то, как давно-давно, еще в той жизни, над которой полыхает необозримое звездное небо, он, дергаясь на диване, яростно кричал в лицо Полине, жене своей, что он русский и ему ненавистна даже мысль, что русскую землю будут топтать чужеземцы; одновременно мелькнуло сожаление, что вчера ночью, когда они шли вдоль оврага и по оврагу, не попалась навстречу ни одна живая душа; и тут же колотило в мозг: слава богу, что не наткнулись ни на кого, хорошим это кончиться не могло; конечно, если бы в схватке Кузин… то есть Валентик этот был убит, это бы хорошо… но вперед он его успел бы пристрелить; а если бы не успел чудом, а самого Валентика взяли живым, для него, Полипова, лучше бы уж мертвым быть, — надо полагать, Валентик все знает о его давних связях с Лахновским. Вон когда началось то, от чего нет спасения! Вон когда…
Перемешавшись, перепутавшись одна с другой, мысли эти ворочались под черепом, разрывая его.
И вдруг исчезли, точно их выдуло, голова стала пустой и гулкой, как тот широкий коридор, по которому они только что шли, — он стоял перед Лахновским!
Он сразу узнал его, Арнольда Михайловича Лахновского, хотя тот неузнаваемо изменился — катастрофически постарел, сморщился, стал будто еще короче ростом, нос похудел и заострился. Глаза лишь, кажется, были прежними — они так же насмешливо поблескивали, как давно-давно, так же продавливали насквозь.
Полипов был уверен, что увидит Лахновского в немецком мундире, но тот стоял перед ним, опираясь на трость, в каком-то расстегнутом коричневом сюртуке; он почему-то ждал, что тот заговорит с ним на немецком языке, но Лахновский вообще ничего не говорил, стоял перед ним и, склоняя маленькую голову то вправо, то влево, осматривал с головы до ног.
Комната была, кажется, богато обставлена, но Полипов в первую минуту ничего не замечал. Лишь потом как из тумана начали проступать какие-то гнутые кресла, тяжелые шторы, закрывавшие окна, круглый на растопыренных ногах стол, покрытый толстой, с длинной бахромой скатертью.
— Ну, здравствуйте, уважаемый, — произнес Лахновский по-русски.
Полипов хотел ответить, но с испугом и изумлением почувствовал, что горло ему перехватило как веревкой, а язык не повинуется. Он только что-то промычал.