лишь на какое-то здоровенное каменное здание. В аудитории стояли два пианино и маленький орган; Джек попросил Хизер сыграть ему, она лишь отрицательно покачала головой и повела в свой кабинет – вверх по узкой винтовой лестнице. У двери на лестницу она остановилась – Джек решил, что, видимо, она хочет, чтобы он шел первым.
– Может, поговорим о папе? – спросил Джек. – Давай начнем с артрита, если об этом тебе говорить легче.
Хизер опустила глаза (на полу кабинета лежал изящный синий ковер), снова постучала пальцами, словно по клавишам, одернула юбку. Стены в кабинете выкрашены в сливочный цвет, краску клали грубовато; есть два стола (на одном стоит компьютер, на другом лежит немецко-английский словарь), стереосистема (самое дорогое, судя по всему, из имеющегося в комнате), маленькое пианино. На полках больше дисков, чем книг, на стене висит доска для объявлений, к ней приколота фотография Брамса и открытка с изображением очень-очень старого пианофорте, такие можно найти разве что в музеях музыкальных инструментов. Наверное, это ее ирландский друг прислал, а может, Уильям (кто его знает, может, он еще в состоянии посылать открытки).
– Я буду узнавать тебя постепенно, шаг за шагом, – сказала Хизер, не отрывая глаз от ковра.
Губы тонкие, как у Джека, верхняя совсем узкая, прямая.
– Места маловато, но выглядит уютно, – сказал Джек.
– Места мне хватает, мне не хватает времени, – ответила Хизер. – Вот летом ничего – никаких уроков, можно много сделать в смысле исследовательской работы. А в учебный год ничего не получается, только в пасхальные каникулы есть время писать.
Джек кивнул в сторону портрета Брамса, – видимо, Брамс понял, о чем она, Джек-то ни черта не разобрал.
Хизер выключила свет.
– Ты первый, – сказала она, показывая на лестницу; видимо, ей легче говорить с Джеком, если он на нее не смотрит. – Папа никому не показывает руки, а если этого нельзя избежать, носит перчатки. Остеоартрит действительно обезображивает пальцы, это заметно с первого взгляда. Концы костяшек превращаются в самые настоящие шары, сразу видно, это называется «узлы Гебердена».
– И где у него эти узлы?
– Везде, но хуже всего те, что на конце средней фаланги. На самом деле смотреть на папины руки вовсе не так ужасно, как он воображает, – главное, ему очень больно играть.
– А он не может бросить играть?
– Если он долго не играет, то теряет последние остатки рассудка, – сказала Хизер. – А перчатки он носит еще и потому, что ему холодно.
– Говорят, людям, чье тело целиком покрыто татуировками, кажется, что им холодно, – сказал Джек.
– Не может быть, – проговорила сестра; видимо, решил Джек, сарказму она выучилась у мамы.
Они прошли через парковку, оставили позади еще несколько университетских зданий, спустились по Чарльз-стрит к Джордж-сквер. Хизер быстро ходит, заметил Джек; она не смотрит на него, когда говорит, даже если они идут рядом.
– Артрит мешает ему играть уже более пятнадцати лет, – сказала она. – При этом заболевании разрушается соединительная ткань в суставах, а кости, напротив, удлиняются. Пианисты и органисты в такой ситуации начинают, по сути дела, работать на износ; чем больше играешь, тем сильнее боль, чем больше отдыхаешь, тем боль слабее. Чем больше папа играет, тем ему больнее, но от боли ему делается теплее.
Сказав это, Хизер улыбнулась.
– А папа любит, когда ему тепло, поэтому он любит и эту боль.
– Но ведь есть же какие-то лекарства от этого?
– Он перепробовал все нестероидные противовоспалительные таблетки, но у него от них расстройство желудка. Он, как ты, ничего не ест. Ты же весь день ничего не ешь?
– Ты хочешь сказать, он худой?
– «Худой» – это очень мягко сказано, – ответила Хизер.
Они прошли мимо фестивальных палаток и попали в Медоу-парк – большой, с извилистыми дорожками и вишневыми деревьями. Какая-то женщина с теннисной ракеткой в руках играла с собакой, кидала ей мячики.
– Куда мы идем? – спросил Джек.
– Ты хотел посмотреть, где я живу.
Они прошли Брунтсфилд-Линкс – небольшое гольф-поле, на нем некий молодой человек тренировал удар (без мяча). Поля вокруг улицы Брунтсфилд, сказала Джеку Хизер, в годы чумы представляли собой открытую братскую могилу.
– Папа принимает сульфат глюкозамина, смешанный с хондроитином – так называется вещество, выделяемое из хрящей акулы. Он говорит, ему это помогает, – сказала Хизер; по ее тону было ясно: она уверена, ни черта это не помогает. – А еще он держит руки в расплавленном парафине, смешанном с оливковым маслом. Парафин застывает у него на руках, потом он его счищает – соответственно, он весь в парафине, но ему это нравится. Все это хорошо вписывается в его болезнь, невроз навязчивых состояний.
– Каких-каких состояний?
– Так, пока нам рано говорить про папину психику, погоди, – сказала Хизер. – Значит, еще он любит держать руки в ледяной воде – столько, сколько может. Мазохизм, конечно, для человека, которому все время холодно, но горячий парафин в сочетании с ледяной водой помогает ему – в результате он некоторое время чувствует себя в норме.
Погода была хорошая – тепло, легкий ветерок, – но, глядя на походку Хизер, можно подумать, что дует ураган: голова прижата к груди, плечи опущены, размахивает руками, словно поддерживает равновесие.
– Всю жизнь, пока я была маленькая и ходила в школу, папа говорил мне, что любит тебя так же сильно, как меня, – сказала она, по-прежнему избегая глядеть на Джека. – Он говорил, раз ему не позволено видеться с тобой, то он любит меня за двоих. Он говорил, что любит меня так сильно, что хватит и на тебя, и на меня.
Она по-прежнему играла на невидимой клавиатуре – какая, интересно, музыка звучала сейчас у нее в голове?
– Разумеется, я тебя терпеть не могла, – продолжала Хизер. – Он говорил, что любит меня вдвойне потому, что у него нет тебя; я, конечно, понимала это в том смысле, что тебя он любит больше, чем меня. Но это же нормально, дети всегда