Окна для меня — двигающаяся картина в раме. На окнах пять вертикальных прутьев и один горизонтальный, проходящий через их середину, поэтому окна делятся решёткой на двенадцать частей. В окнах, начинающихся от земли, мне открывается только один и тот же вид — ноги прохожих и зады, висящие над ними и тяжело покачивающиеся. Поэтому моя повседневная жизнь заключается в том, что я считаю ноги. Это очень однообразное занятие, но я как-то очень удивилась, заметив в этой обыденности одну вещь, которая повторяется, будто жуёшь навязшую на зубах апатию; судя по записям в моей тайной тетради, ежедневно мимо проходит примерно равное количество людей, к тому же процентное соотношение мужчин и женщин почти одинаковое. Это благотворительная больница, которая принадлежит какому-то католическому заведению, поэтому в выходные больных не принимают. Это не значит, что в эти дни значительно сокращается количество людей, проходящих мимо окон моей палаты. Скорее, бывает так, что в дождливый день людей меньше, чем в выходной. По-видимому, для посещения больницы нужна ясная погода с мягким ветром, как для прогулки.
Иногда случается так: когда проходит толпа или женщины бегут от дождя, и их стройные ноги змеятся мимо окна, я ошибаюсь и насчитываю девять, одиннадцать или тринадцать ног. Но вскоре исправляю ошибку, со смехом замечая: «Это же не гоблины и не черти». Ночью, когда мне не спится, я открываю тетрадь, плотно заполненную значками + и >, и трогаю каждый из них, проверяя количество и подводя статистику, и меня охватывает странная радость.
Раньше я сильно ревновала к миру, который меня окружает, потому что и после моей смерти в нём будут продолжать жить, двигаться, и он будет заполнен солнечными лучами. Но с тех пор как я начала записывать цифры в своей тайной тетради, меня стало радовать то, что я умру, как умирали и другие люди, имевшие мечты и амбиции; таким образом получалось полное разрушение, и это меня успокаивало. Это освобождало меня от мук, которые я испытывала.
И моя сущность, и половой инстинкт, извивающийся внутри меня, как червь, и любовь, которая приходит и увлажняет сердце, в один день будущего закончатся. Скоро я стану лёгкой, как птичка, спрячусь в тёмную таинственную тень, где родилась, и, превратившись в почку, заново начну распускаться.
Врач меня не любит. Его холодные руки, меняющие капельницу, не могут скрыть упрёк и ненависть. После того как я попросила его снять решётки, я перестала романтично мечтать о нём. В моих ушах ночные птицы щебетали яснее, чем мечты о враче, не дающем мне покоя. Если бы он мог, то, не стесняясь, приделал бы на окна ещё три-четыре толстые решётки.
Солнечные лучи проливаются ливнем, разрывают прозрачную плёнку окон, разбиваются на мелкие осколки и отскакивают от угла оконной рамы, потом скользят по круглому столу и катятся вниз на пол. Свет не идёт по прямой. Если прищурить глаза, то можно подглядеть, как проносится свет, мощно врывающийся сюда, образуя многочисленные спиральные круги, как круги ада.
Объясните мне, пожалуйста, как могут вызвать апатию три-четыре яблока, лежащие на круглом столе, и лучи солнца на ноже для фруктов, который брошен поперёк подноса и поблёскивает, отражая радугу. И жажду убийства, которую я испытываю при этом.
В полдень, когда туман полностью рассеивается, откуда-то раздаётся смех мужчины и женщины, смешанный со звоном льющейся в фонтане воды. Монашки, похожие на привидения или на стаю ворон, слетевшихся на полуденный свет, пощёлкивая чётками, качающимися под чёрными рукавами монашеской одежды, проходят мимо окон моей палаты.
Висящая над изголовьем капельница в тысячу кубиков опустела почти на греть, и жажда убийства поблёскивает на металлической игле, воткнутой в мою руку, и на тупом лезвии фруктового ножа. Эта жажда воспринимается извивающимися движениями живого существа через довольно тяжёлую ручку ножа из никеля, когда лезвие входит во что-то податливое. Это противно, но я испытываю почти сексуальное наслаждение от влажности, которая передаётся из какого-то толстого жирного слоя.
На подоконнике гниёт оставшийся кусок бифштекса. Сальмонелла. Вальс сальмонеллы. Я внимательно разглядываю его, чувствуя инстинктивное отвращение и враждебность к гниющему куску мяса и ко всему живому. Руки от локтя до запястья покрываются мелкими мурашками.
Время внутри солнца развалилось и совершенно растворилось. Ты пришёл ко мне в этот же день, во второй половине. В тот момент, когда неопределённое ожидание превратилось почти в предчувствие. Как я ещё могла называть тебя, как не просто «ты»?
Разве дверь была не заперта? Сначала кто-то два раза тихо постучал в неё, а потом она отворилась, и ты вошёл — неловкий, с букетом жёлтых нарциссов. Сухое выражение твоего лица напомнило мне тот вечер цвета безнадёжности, когда я шла по бедной улице, поднималась по крутой деревянной лестнице с оторванными перилами и думала, что вот-вот упаду, и в тёмно-синей тени этой лестницы, как острый кинжал, прятался хитрый заговор.
Я не могла подняться, чтобы встретить тебя.
— Проходи-ка…
Я делала вид, что хочу приподняться, морщила глаза и губы, и таким образом выражала приветствие. Ещё раз напомню, что врач воткнул в мою руку иглу, соединённую с капельницей трубкой, и в таком положении мне оставалось только лежать и лежать целыми днями и смотреть в окно, забранное толстыми решётками.
Ты вошёл в комнату прямо, как механическая кукла с заведённой пружиной, и встал в углу. Хотя твои движения были уверенными, ты выглядел жёлтой птицей, собирающейся взлететь. Это, должно быть, от ярко-жёлтого цвета нарциссов у тебя в руках, от их неестественной живой окраски.
Ты не понимаешь, что значит для меня охапка ослепительных нарциссов. Но ты прибит моим взглядом и догадываешься, что скоро я тебя забью, как гвоздь в дерево, оставив лишь блестящую шляпку. Я лежу с воткнутой иглой, а ты стоишь неподвижно, будто тебя держат на месте восемь железных пуговиц, пришитых к твоей куртке. Мы не в силах сделать навстречу друг к другу ни шага, и ничего не можем с этим поделать.
— Молись за умершего! Молись за мёртвого!
Крик, будто работает громкоговоритель на большом стадионе, кажется, расходится в большом пространстве и вязнет в ночи, и невозможно понять, о чём идёт речь. Я проснулась от странного незнакомого чувства, которое возникает по ночам.
Довольно часто я просыпаюсь ночью. Особенно, когда идёт дождь. Тягучий скрип колёс машины «Скорой помощи» и тающий свет, оставляющий выпуклый рисунок решёток на стене, вытаскивают меня из сна. А иногда плач ребёнка, появившегося на свет после длинных-предлинных родовых схваток, как предчувствие или как откровение, приближается и, поблёскивая, прикасается ко мне; тогда я ложусь ничком и делаю вид, что рыдаю.
«Молись за ребёнка, который так и не родился!» Мне было тяжело дышать от забивающего горло противного страха. В углу комнаты синим пламенем горели твои искусственные глаза, как глаза кошки. И ты, не шевелясь, время от времени выкрикивал что-то коротко и односложно, будто что-то вспоминал. Эти крики одиноко распространялись по бесконечной тёмной мрачной комнате, бились о цементную стену и гудели.
Я хотела опуститься холодный пол и встать на колени, как отрок Самуил. Твой короткий крик повторялся.
— Малыш, иди-ка ко мне в объятия.
Я протянула к тебе руки. Лишь тогда я чётко поняла, что значит для меня дневной посетитель.
Ты ко мне не подходил. Мне казалось, что ты даже и не собирался подходить. На самом деле, если бы ты, приблизился ко мне, я могла бы тебя задушить.
Я села на колени на кровати. Это выглядело смешно. Но я всё-таки аккуратно согнула колени, сдвинула их вместе и напрягла пятки. Пружины кровати тревожно скрипели. Я ждала. Но в то же время я знала — я уже не чистый и непорочный отрок Самуил. Я знала, как ни напрягайся, если даже я так просижу всю ночь, я услышу только одинокий звук приближающейся темноты.
Ты больше не кричал. Каждый раз, когда проезжали машины «Скорой помощи» и замолкали сирены, их фары освещали голову склонённой мадонны, изображение которой висит высоко на стене.
После того как свет исчезает, в комнате резко темнеет. И в темноте ты опять начинаешь кричать. Мне невыносим этот крик, отчётливо звучащий в ушах. Я сую руку под подушку и нахожу кусок свечи. Когда я зажигаю спичку, пламя вспыхивает с резким мгновенным щелчком и освещает всё вокруг. При каждом крике пламя трепещет в воздухе, хотя нет никакого ветра. Поэтому время от времени мне приходится собирать ладони горсткой, защищая огонь, чтобы он не погас.
В ожидаемом мной мире, куда падает свет, я брожу, смутная, как привидение, и абсолютно безнадёжная, и в этом постепенно обваливающемся движении память превращается в птицу и взлетает вверх, повторяя движение своих больших крыльев — вверх-вниз.