Он назвал улицу, где проживала рекомендованная ему акушером бабка. Езды было двадцать минут. Хоть путь стоял и санный, и лучшего даже нельзя было требовать, но, как всегда, попадались и небольшие ухабины; при каждой из них Маша вздрагивала и, точно улитка, болезненно сжималась. Напряженное дыхание, подавленные вздохи, порой и невольный крик говорили красноречивее слов о страданиях ее. Ластов, казалось, вместе с нею ощущая все неровности пути, потому что, сидя как на иголках, за каждым толчком укорял возницу:
— Да тише же, тише.
Вслед затем опять торопил его:
— Да двигайся же, братец! Ползет как черепаха. Ванька только головою поматывал:
— Вот так барин!
Двадцать минут до цели путешествия показались Ластову столькими же часами. Дремавший у ворот с дубиною в объятьях дворник, бормоча, приподнялся, запахнул полушубок, загремел ключами и отпер парадный ход. Тихонько, шаг за шагом, довел Ластов жену до второго этажа. Отворила им девочка-служанка и, по обмене парой коротких фраз, ввела их в приемную. Вскоре вышла к ним с платком на плечах, протирая глаза, и бабушка. Попросив Ластова обождать, она увела Мари к себе. Недолго затем она вернулась, но уже одна.
— Супругу вашу я уложила. Все кончится, даст Бог, благополучно, хотя, — прибавила она с лукавой улыбкой, — вы привезли ее получасом ранее, чем следовало. Отправляйтесь теперь домой да выспитесь: верно, поумаялись и нуждаетесь в отдыхе. Завтра же можете понаведаться к часам этак девяти утра; вероятно, я сообщу вам приятную новость.
— Но нельзя ли мне хоть проститься с женою?
— Нет, нельзя-с, она сама вас не хочет видеть. Да не беспокойтесь, все устроится к лучшему. До завтра, г-н Ластов, до завтра! — выпроводила она его дружески за дверь.
Учитель воротился к себе, но легко себе представить, в каком настроении он провел остаток ночи. На час какой-нибудь спустился тревожный сон на его утомленные веки. В половине седьмого он был уже на ногах и прохаживался, как зверь в клетке, взад и вперед по комнате. Сколько времени-то еще до девяти! Тут лежит ее рукоделье, здесь заложенная бисерной закладкой, не дочитанная ею книга, там из-под кровати выглядывают ее маленькие туфельки… Пусто так кругом, недостает ее — хозяйки, души дома! В начале восьмого часа постучалась к нему Анна Никитишна.
— Лев Ильич, желаете кофею?
— Благодарю вас, нет, не до него.
— Выпейте, родимый! Еще с вечера припасла нарочно сливок.
Десять минут спустя расторопная старушка, успевшая уже и в булочную сбегать, угощала своего любимца дымящимся напитком Аравии (разбавленным, конечно, отечественной цикорией) с необходимыми снадобьями.
— Кушайте, батюшка, на здоровье. Совсем, бедненький, отощали.
Но, хлебнув раза два из стакана, Ластов поставил его на поднос и заходил опять по кабинету.
— Что-то с ней, что-то с ней?
— Да пейте же Лев Ильич! — уговаривала хозяйка.
— Не могу, Анна Никитишна. Он посмотрел на часы:
— Боже! Скоро восемь.
Схватив на лету шляпу и шинель, он выбежал на лестницу.
— Да куда же вы в такую рань? — кричала ему вслед недоумевавшая старушка.
— Узнать…
Только подъехав к заветному дому и расплатившись с возницей, он опомнился:
«Да ведь она сказала: в девять? Значит, раньше нельзя. А теперь который? Без сорока! Ах, время-то как длится. Терпенья, мой друг, терпенья!»
Мерно принялся он бродить около дома. Стоявший на углу хожалый заметил его и подозрительно следил за ним глазами. Вот только 25 минут до срока, 18, 13 с половиной…
«А, может быть, часы мои отстают?»
Как вихорь, взлетел он по лестнице. Навстречу ему вышла сама бабка.
— Поздравляю, г-н Ластов! Какой у вас славный сыночек!
— Как? Так уже?.. А жена что?
— В отличном здоровье — и она, и мальчик. Вам нельзя еще видеть ее, но вы можете заходить справляться. Вечером, быть может, я пущу вас и к ней.
С сияющими глазами, с жаром пожимал Ластов руку любезной вестницы.
— Вы, сударыня, превосходнейшая женщина!
— А у вас, сударь, превосходнейшие мускулы, — улыбнулась она в ответ. — Совсем измяли мою бедную руку.
— Виноват! Я с радости.
— Верю, верю. Но пора мне к больной.
В каком-то дивном чаду спустился Ластов на улицу. Он не замечал под собою земли, ноги его выделывали невиданные пируэты, руки болтались по воздуху, не зная, куда деться от удовольствия.
«Она здорова и сынок здоров!» — повторял он про себя. Все блаженство земное заключалось для него в этих словах.
Вечером того же дня бабушка ввела его в спальню, затемненную зелеными шторами. С широкой постели, из-под штофного балдахина, глядела к нему его жёночка, его Машенька; она была очень бледна и похудела, казалось, за эти несколько часов, в течение которых он ее не видел; но молодое личико ее дышало ангельскою кротостью и безмятежностью, на устах ее светилась улыбка полного счастья.
— Здравствуй, милый мой, — промолвила она слабым, но чистым голосом, протягивая к нему свою бледную ручку.
Он был уже у нее, на коленах перед нею, осыпал уже ее руку, губы ее пламенными поцелуями. Приподнявшись с подушки, любовно обняла она его голову.
— Тише, детушки, тише! — раздался возле предостерегающий голос бабки, свидетельницы этой встречи. — Я буду, кажется, принуждена, г-н Ластов, вовсе запретить вам входить к моей больной: совсем растормошили ее.
Послушно встал Ластов и поместился на уголок кровати у ног жены.
— Какой ты нехороший! — нежно упрекнула она его. — Только и думает что о жёночке, а сына и взглядом подарить не хочет.
— И то! Где он, где?
— Подойди с той стороны.
Ластов обошел кровать; бок о бок с последней стояла детская кроватка, прикрытая кисейным пологом. Отдернув кисею, он увидел перед собою крошечного, розового спящего младенца.
— Какой карапузик!
— Погоди, подрастет. Вглядись только, Лева, как похож на тебя.
Ластов рассмеялся.
— Ну, покуда сходства мало. Но юноша хоть куда. Осторожно поцеловал он сына; потом, взяв руку жены, с благоговением поднес ее к губам.
Свидание супругов продолжалось не более получаса: жестокосердая бабушка потребовала удаления Ластова.
— Но когда я могу ее взять к себе? — спросил он.
— Не ранее, как по прошествии девяти дней. Во всяком случае, теперь уже нет опасности.
XXIV
Бедная! Как она мало жила!
Как она много любила!
Н. Некрасов
С этого дня учитель наш посещал жену свою в заточении, по крайней мере, дважды в сутки: раз поутру, другой ввечеру. Но, воротившись на седьмой день с уроков домой, он застал ее уже там. По-прежнему устроилась она в первой комнате на кровати; возле нее, на перине, возлежал крошка-сынок.
— Машенька! — ахнул он. — Как же ты так рано?
— А ты не рад?
— Рад, милая, но боюсь, чтобы ты не поплатилась за свою смелость. Ведь ты приехала, конечно, в карете?
— Нет, мой друг, на извозчике. У тебя нынче и без того гибель издержек.
— Машенька, ребенок мой! Как раз захвораешь. Опасения Ластова вскоре оказались, к несчастью, слишком основательны: с вечера у Маши обнаружились холод и жар, к утру лихорадка была в полном разгаре. Призванный акушер объявил, что у нее febris puerperalis, и что в этом состоянии она не может кормить сама. Ластов отыскал кормилицу. Болезнь Мари шла исполинскими шагами: несколько дней спустя врач отозвал молодого мужа в сторону и с соболезнованием уведомил его, что у родильницы может открыться тиф, чтобы он, Ластов, был на все готовым. Печаль, отчаянье учителя не знали пределов; но он сдерживал себя, чтобы не показать больной опасности ее положения. Ни на минуту не отходил он от ее постели, прочитывал ей вслух, чтобы ее рассеять, из новых журналов, каждые пять минут переворачивал ее с боку на бок, ночью едва смыкал глаза, подогревал, подавал ей лекарства, которые она не принимала иначе, как из его рук. В дальнейших стадиях болезни нрав ее, кроткий, деликатный, сделался беспокоен, раздражителен. Без видимой причины напускалась она даже на милого, если он недостаточно проворно исполнял какое-нибудь требование ее. Вслед затем являлось, конечно, раскаяние.
— Не сердись, Левушка, — говорила она, — я больна, я несправедлива, имей терпенье со мною. Но ты представить себе не можешь, как тяжело мне.
Бедная страдалица сгорала как свечка; можно было почти предвидеть, когда она в последний раз вспыхнет и потухнет. Глаза и щеки ее впали, руки иссохли, как щепки, голос ослабел до невнятного шепота; без чужой помощи не могла она уже приподняться с изголовья; нервная кожа ее страдала от малейшего прикосновенья, почему, при поворачивании больной, дотрагиваться до нее можно было только с величайшей осторожностью.
Вскоре состояние ее было безнадежно.
— Мужайтесь, — сказал учителю доктор, — более недели ей не прожить.