И вот с первого загруза щука. А потом за черный топляк перевалили опять щука, да побольше первой, с доброе топорище.
Ну уж тут они порадовались – и смеялись, и скакали, и чуть ли не обнимались, а Вера, та даже поцеловала щуку в склизкую морду: так, мол, скорее рыба пойдет на них.
После этого они с новыми силами, с новым запалом еще часа два бороздили речонку. И ничего. Ни единой души.
– Дураки мы, вот что! – рассудила неунывающая Вера. – Да рыба-то вся давно скатилась к устью. С чего она тут будет, когда все пересохло? Айда на Пинегу!
– На Пинегу? – ахнула Лиза. – Да ведь это верст пять шлепать.
– Ну и что? Нечего, нечего, Ивановна, лениться. Раз пошли за рыбкой, терпи.
Лиза обернулась за поддержкой к Родьке – тот всех пуще вымотался, один через все мысы и заросли мокрый бредень таскал, – но разве Родька вояка против Веры?
Пожни, слава богу, пошли пошире, комара стало меньше, ветерок начал прополаскивать зажарелое тело. Молодежь ожила. Опять пошли шутки, игры: бросят бредень, бросят туес в траву и носятся как шальные по некошеным пожням. А для Лизы была пытка, мука мученская идти по задичалой Синельге.
Она как-то уже свыклась с мыслью, что сена по верховью речонки не ставят, но чтобы то же самое запущенье было и в понизовье, в самых сенных пекашинских угодьях, – нет, это для нее было внове.
Да что же это у нас делается-то? – спрашивала она себя то и дело. Куда же это мы идем? В войну все до последней кулижки выставляли одни бабы, старики, ребятишки, а сейчас в совхозе полно мужиков, полно всяких машин, всякой техники – легче работать стало. А почему дела-то в гору нейдут? Может, оттого, что по-старому робить разучились, а до машин, до всей этой техники умом еще не доросли?
Зря, зря они топали пять верст. Зря она уступила племяннице, не настояла на своем. Бывало, к устью-то Синельги подходишь – песни петь хочется: коромыслом радуга. А сейчас подошли – и воды живой нет. Лужи, курейки, заросшие ряской, – все русло завалило, засыпало песком.
Вера, однако, не думала сдаваться.
– Рыбы нет, за красной смородиной на Марьюшу пойдем. Да за малиной.
– Какая по нонешней жаре малина? – попыталась образумить ее Лиза.
– Пойду! – заупрямилась Вера. – Да я еще и папины зароды сейгод не видала.
– Ну как хошь, как хошь, – сказала Лиза. Тут она ничего не могла возразить племяннице, потому что, по правде сказать, ей и самой хотелось бы взглянуть на труды брата, но дома ее ждали дети малые, братья – пришлось взнуздать себя.
4
Зачем она пошла берегом?
Чтобы речной свежести вдохнуть? Чтобы людям на глаза не попадаться?
Людей возле реки не было – редко кто нынче шастает песчаной бережиной, но куда уйдешь, где скроешься от собственных дум?
Обступили, начали жалить – хуже злых оводов.
Сколько она за эти дни передумала, сколько пыталась уяснить хоть себе самой, что натворила, наделала, и не могла. Нет таких слов в языке человеческом, чтобы все это объяснить. И что же удивительного, что все, все – Анфиса Петровна, Петр, Михаил, доярки, – все ругали и осуждали ее. Все, кроме Григория.
Григорий понял ее, сердцем почувствовал, что она не может иначе.
– Гриша, я ведь к Семеновне надумала перебираться, – так она сказала брату на другой день после того, как в ставровский дом въехала Нюрка с Борькой. – Что скажешь?
– Ну и ладно, сестра, – ответил Григорий. Раскаленный песок и дресва немилосердно жгли босые ноги (тапочки не спасали), душной смоляной волной окатывало сверху, с угора, где рос ельник, глаза резало от воды, от солнца, и она шла этим адищем как последняя грешница, как пустынножительница Мария Магдалина, о которой, бывало, любила рассказывать покойная Семеновна.
Судиться, судиться надо. И с Егоршей и с Нюркой судиться, твердила себе Лиза. Но стоило ей только представить въяве – она и Егорша на суде – и у нее подкашивались ноги, голова шла кругом.
Она мучила, терзала себя всю дорогу, всю дорогу думала, что ей делать, но так ни на что решиться и не могла. И когда она вышла на пекашинский луг и впереди на косогоре увидела ставровский дом, она пала под первый куст и отчаянно заплакала.
Уж коли голова нисколько не варит, не работает, так надо хоть выплакаться. И за сегодняшний день и за завтрашний. Потому что дома ей нельзя плакать, потому что из-за всей этой истории с домом у Григория вот-вот начнутся опять припадки.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Утро на пряслинской усадьбе начиналось с птичьего гомона. Едва только из-за реки брызнут первые лучи солнца, как вся пернатая мелюзга, прижившаяся возле нового дома на угоре, принималась славить жизнь. На все голоса, на все лады.
Михаил любил эту птичью заутреню. Хороший настрой на весь день. А уж утром-то по дому бегаешь – ног под собой не чуешь.
Сегодня он сходил к колодцу за водой (сроду ни любил, когда из застоялой воды чай), отметал навоз у коровы (одной рукой изловчился), подмел заулок (Лыско линяет – везде шерсть), а его барыня и не думала вставать. Да и вся остальная деревня дрыхла.
Наконец, рано ли, поздно ли, из трубы у Дунаевых полез дым, и Михаил пошел в дом.
– У тебя что – забастовка сегодня лежачая?
Раиса, зевая, потягиваясь, на великую силу оторвала от подушки раскосмаченную голову, глянула на часы.
– Да ты одичал – еще семи нету…
– А корову кто доить будет?
– Ох уж эта мне корова! Жизни из-за ей никакой нету.
– Может, нарушим?
Раиса опустила полные ноги с кровати – его так и опахнуло теплом разогретого женского тела, – ответила не задумываясь:
– Да хоть сегодня! Не заплачу.
– Ты не заплачешь, знаю. А что жрать будем? Чай один хлестать да банки?
Он не вышел – выскочил из спальни, потому что известно, чем кончится этот разговор – криком, руганью. Осатанела баба – два года ведет войну из-за сна. Сперва выторговала полчаса, потом час, а теперь, похоже, уже на два нацелилась.
За завтраком Михаил, как всегда, начал подтрунивать над Ларисой – у той опять разболелась голова. И, как всегда, за свою любимицу вступилась мать:
– Чего зубы-то скалить? У девки опять давленье.
– А когда давленье, до трех часов утра в клубе но скачут.
– Ладно. Не одна она скачет, все скачут.
– И рожу с утра тоже не малюют, – вдруг вскипел Михаил.
А что, в самом деле? Голова болит, давленье, а глаза уже наваксила. Когда только и успела.
Пошатнувшийся мир в семье восстановила Вера – она умела это делать.
– Папа, – блеснула белыми зубами, – а ты давай-ко бороду отпусти, что ли, пока на больничном. Мы хоть посмотрим, какая она у тебя.
– Думаешь, хоть занятие у отца будет? – сказал Михаил и первый рассмеялся.
С улицы донеслись бесшабашные позывные – не иначе как Родька подъехал на машине.
Вера высунулась в открытое окно, замахала рукой:
– Сейчас, сейчас! – И начала укладывать хлебы в сумку.
А потом натянула шаровары, натянула пеструю ковбойку– рукава по локоть, – ноги в старые растоптанные туфли – и будьте здоровы! – покатила на сенокос. Всегда вот так. Сама насчет работы договаривается, сама себя собирает.
Вскоре после отъезда дочери ушла на свой маслозавод, прихватив с собой младшую, мать, у Ларисы тоже нашлось занятие – завалилась в огороде под кустом на подстилке (московский врач, видите ли, прописал воздушные ванны для укрепления нервной системы), а ему что делать? Ему куда податься?
Сходил к фельдшерице на перевязку, потолкался сколько-то возле баб у магазина – с утра толкутся в ожидании какого-то товара из района – и опять свой дом, опять все тот же вопрос: как убить время? Какую придумать работу, чтобы одной рукой делать?
Подсказали овцы, лежавшие в холодке у бани: иди, мол, в навины да ломай для нас осиновые веники. Зимой за милую душу съедим, да и корова морду от них не отвернет.
2
Чего-чего, а осины в пекашинских навинах ныне хватает, и он как свернул за Терехиным полем в сторону, так сразу и попал в осиновый рай: лист крупный, мясистый, со звоном.
И тут уж он развернулся: горы наломал осинника, благо трещит, едва рукой дотронешься. А затем посидел, покурил и пошел в лес: не удастся ли разживиться каким грибом-ягодой?
Худо, худо было нынче в лесу. Он добрых два часа кружил по выломкам, по ельникам, по радам, в общем, по тем местам, где раньше навалом было всякой всячины, – и ничего. За все время три сыроежки ногой сбил, да и то дотла истлевших, а черникой даже рта не вымазал.
У него горело лицо – комарья тучи, пересохло в горле – признаков воды нигде не было, и только когда выбрался к Сухому болоту, кое-как смочил рот. Смочил в той самой ручьевине, где когда-то он напоил умиравших от жажды пекашинцев. И вот с первым же глотком этой черной болотной водицы все вспомнилось, все ожило. Вспомнился пожар в том страшном сорок втором, вспомнилась обгоревшая Настя Гаврилина…