Он два раза обошел закраек Сухого болота, пытаясь найти ту злополучную сосну, на которую он полез тогда, чтобы спасти гнездо большой коричневой птицы, канюка, как он узнал после, и не нашел. Давно на Пинеге изведен строительный лес, за стоящим деревом за пятнадцать и за двадцать верст ездят, а тут такое золото под боком – разве будут ворон считать?
Не нашел Михаил и пекашинских гектаров Победы.
Господи, с какими муками, с какими слезами раскапывали, засевали они тогда тут поле! Помирали с голоду, а засевали. Из глотки вырывали каждое зернышко. И вот все для того, чтобы тут всколосился осинник.
Хорошо растет осинник на слезах человеческих! Такая чаща вымахала, что он едва и выбрался из нее. – Бывало, с Сухого болота домой правишь, из суземов выходишь – сердце радуется. Все шире, шире поля, все меньше и меньше перелесков, кустарников, а когда за Попов-то ручей перейдешь да на Широкий холм поднимешься – и комар прощай. Такая ширь, такое раздолье вдруг откроется.
Сегодня Михаила задавили осинники и березняки, и он, как зверь, проламывался, продирался через них. Исчезли поля, исчезли бесчисленные пекашинские на-вины, тянувшиеся на целые версты, а вместе с ними исчезла и пекашинская история. Потому что какая у Пекашина история, ежели забыть Калинкину пустошь, Оленькину гарь, Евдохин камешник, Екимову плешь, Абрамкино притулье и еще много-много других полей-раскопок?
И Михаил, сгибаясь под тяжестью своих раздумий, чувствовал себя виноватым перед Степаном Андреяновичем, перед Трофимом Лобановым, перед всеми пекашинцами, которых он знал вживе и которых не знал, которые жили задолго до него, за сто и триста лет назад…
Одна навина возле Попова ручья все-таки еще держалась – Гришина вятка, давнишняя небольшая раскопка с жирной землей, на которой даже без навоза родился хлеб.
Молодец поле! – подумал Михаил, выходя из кустарника. Осина да береза со всех сторон напирают на тебя, а ты как солдат во вражеском окружении насмерть стоишь!
Но что за чертовщина? Почему оно, это поле, средь лета голое, без единой травинки?
Он подошел ближе, и то, что казалось издали невероятным, диким, стало явью: вятка была вспахана. И мало того – засеяна рожью: вдоль всего замежка рассыпано зерно. Это сейчас у всех трактористов так – никогда не заделывают концы полей.
Нет, не может быть! – покачал Михаил головой. Не может быть, чтобы в такую сушь рожь сеяли. Ведь это все равно что в горящую печь бросать семена.
Он вышел на поле, с трудом отвалил здоровой рукой тяжелый, вывороченный вместе с глиной пласт земли, и сомнений больше не осталось: засеяно поле. Семь коричневых зерняток насчитал под пластом.
Долго стоял ошеломленный Михаил над ямой, в которой сиротливо и неприкаянно лежали крохотные зерна на самой поверхности земли, даже не вдавленные в нее, и вдруг уже другие мысли, не связанные с засухой, начали ворочаться у него в голове.
Да ведь это же могила для семян! – подумал. Разве когда тут прорастет зерно? Разве росток семени пробьется через пласт?
Михаил отвернул еще один пласт, отвернул другой, третий… – везде одно и то же: в глубокой борозде, как в могиле, лежат зерна, придавленные глиняной плитой.
Так вот как мы загубили навины! Дорвались трактора и давай вгрызаться в землю.
Да, да, да. Покуда пахали на малосильном коняге, пашню бороздили только сверху, только верхний слой ее подымали. А появился трактор – начали наизнанку выворачивать. Дескать, чем глубже, тем лучше. Ан нет, не лучше. Верхний слой живой у поля, почва родит, в ней сила, а под почвой-то песок-желтяк, глина мертвая. И вот мы почву-то зарыли на аршин в песок да сверху еще глиной, каменной плитой придавили. Врешь, не выскочишь!
Да, да, говорил себе Михаил, так, так мы умертвили навины. Глубинной вспашкой. И вот когда он пожалел, что малозаметный. Вот когда вину свою почувствовал, что железного коника не оседлал! Ведь на его глазах все это делалось, на его глазах списывались навины в залежи как нерентабельные земли, да он и сам, когда бригадиром был, требовал, чтобы их списывали какой толк семена-то зря переводить?
И еще он вспомнил сейчас, как одно время потешался над сибирским агрономом Мальцевым: тот, говорилось в статейке, чуть ли не отказался в своем колхозе от всякой вспашки полей…
Эх, темнота, темнота пекашинская! Не тебе бы зубы скалить, не тебе бы на ученых людей со своей кочки вниз смотреть!
3
Гром загрохотал, когда Михаил продирался через чащобу кустарника в Поповом ручье.
Он поднял голову кверху: самолет сверхзвуковой летит? От самолетов нынче гром с ясного неба среди бела дня. Но голубая просека над березами была удивительно чиста – ни белой ленты, которую оставляет за собой самолет, ни серебряного крестика, самого самолета.
Гром шел от гусеничного трактора, его увидел Михаил на закрайке поля, когда вышел из ручья.
Поле еще не было вспахано, только один круг был сделан, надо думать, тут тракториста застало обеденное время: по часам нынче работают. Правда, на работу могут и опоздать, это за грех не считается, но что касается окончания работы, да еще работы несдельной, – тут ни одной минуты лишней, точно по графику.
Тракториста, взгромоздившегося на радиатор (лобовое стекло протирал тряпкой), Михаил узнал по волосам – таких чернющих волос, как у Виктора Нетесова, в деревне больше нет. От матери достались. Ту, бывало, все чернявкой да чернышом звали.
Виктор Нетесов был парень не из последних. Не пил (может, один-единственный в его возрасте во всем Пекашине). Ударник – все годы, как сел за руль, с красной доски не сходит. И жена – учительница. И вот такой-то парень такие номера откалывает!
– У тебя, Витька, чего с головой-то? – налетел на него Михаил. – Мозги на жаре высохли?
Виктор спокойно довел до конца протирание стекла, выключил мотор и только тогда спрыгнул на землю.
– Я говорю, с ума сошел – в такую жарину пахать? Знаешь, как это, бывало, называли? Вредительством!
– Я приказ выполняю, так что не по тому адресу критика.
– А это тоже приказ – землю гробить? – Михаил здоровой рукой махнул за Попов ручей.
– Пояснее нельзя?
– Ах пояснее тебе!.. – И Михаил опять сорвался на крик: – Ты это землю пашешь але каменоломню из поля устраиваешь? Глину наверх вывернул на полметра, да ее не то что ростку – мужику ломом не пробить!
Виктор – железный мальчик – и тут не вышел из себя:
– Насчет глубины вспашки к агроному обращаться надо. Она дает команду. – Затем губы втянул в себя, одна черточка на месте рта осталась, на глаза спустил козырьки век – весь убрался в себя. Не за что уцепиться.
– Да, с тобой, вижу, много не наговоришь. Это отец у тебя, бывало, за общее дело убивался… Моментально разрядился – как капкан:
– Отец-то за общее дело убивался, да заодно и матерь и сестру убил…
– Как это убил? Ты думаешь, нет, что говоришь, молокосос!
– Думаю. Двенадцать лет отец могилы для матери да для сестры устраивает, а я хочу не могилы для своей семьи устраивать, а жизнь.
Больше Виктор не стал терять время на разговоры. Залез в кабину, завел мотор, и огромная туча черной пыли поднялась над полем.
Михаилу вдруг пришло на ум: как же это он не спросил Виктора, подписывал ли тот письмо, что показывал ему Тюряпин?
4
А может, плюнуть на все эти навины да повернуть лыжи восвояси? Ведь все равно толку никакого не будет. Все равно глотку заткнут: не твое дело… Не имеешь права, раз не специалист…
Михаил остановился на верхней площадке крыльца, тяжело, как запаленная лошадь, водя боками – жара все еще не спала, – и выругался круто про себя: как это он не имеет права? На твоих глазах убивают человека – неужели не вступишься? А тут не человека – жизнь в Пекашине убивают.
Таборский, увидев его в дверях, выскочил из-за стола, забил ногами от радости: надоело, видно, канцелярское томленье в одиночестве.
– Заходи, заходи, Пряслин! С чем сегодня? С веткой мира или с мечом? И захохотал сытно, румяно. – С мечом, с мечом! По глазам вижу. Даю справку: к письму механизаторов никакого отношения не имею. Я бы лично в суд на тебя подал. За отказ от выхода на пожар, чтобы подтянуть тебе подпруги. Даже прокурору звонил. В райкоме не посоветовали. Возни, говорят, много: ветеран колхозного дела…
Было время – сбивали с толку Михаила такие вот нараспашку речи, но сегодня он и ухом не повел. Разве что еще раз утвердился в своих догадках насчет того, что именно он, Таборский, приложил свою лапу к письму.
На ходу расстегивая ворот запотелой рубахи, он подошел к столу, выпил три стакана теплой, нагретой на солнце воды из графина.
– С похорон иду.
– С похорон?
– Да. Смотрел, как поля у нас хоронят. Таборский покачал лысеющей головой.
– Так. Все ясно: народный контроль. А конкретнее?