Я своему скажу: клопа надо изводить, другим скажу – только ухмыляются. Смешно. Что ты, баба глупая, мы жизнь переворачиваем, землю кверх ногами ставим, а ты о каких-то клопах. Ударный труд у нас… А я вижу: люди умаются за ночь – на ходу спят. Как мухи сонные днем-то ходят. Да какой же от них ударный труд? Того и гляди в машину попадут. Ладно, однажды с утра кипятку нагрела, все на улицу высвистала – топчаны, тюфяки, лопотину, котомки – все, ничего не оставила. И людей высвистала. Кого сонного, после смены спал, прямо на руках вынесли. Ладно. Двух самых здоровых мужиков в двери поставила (хорошие ребята, один – Ломиком звали, с-под Саратова, – другой – Ваня, Масляк прозвище, вологодский) – никому ходу. А сама с тремя бабами давай шпарить да чистить барак. Вычистили. Вход в рай по билетам: покуда в баню не сходишь да штаны, лопотину не выжаришь, хоть на улице ночуй. У меня бунт. Какое право имеешь? Вредительство! Начальство прибежало: темпы нам, ударный труд срываешь! – Не пущать, Ломик! Насмерть стоять!
А через день меня на самые верха, к самому главному начальству: "Спасибо, товарищ Дунаева, за ударный труд". Да, сам Косарев руку жмет. Вы, поди, и не слыхали про такого? Всем комсомолом командовал, по всей стране. Вот вам и темная Дунька. "Покуда, говорит, с клопами не покончим, не будет тракторов". Верно, оказывается, Дунька-то за чистоту взялась. А то ведь удашрлй труд, ударный труд – люди по неделям в бане не бывали. Некогда. Время жалко… Буржуазная зараза– чистота. Да. А иные сицилизм строить собрались – о горюшко горькое, и бани-то в своей жизни не видали. Не понимали, что и в бане мыться надо. Съехались со всех концов, со всех берлог – как тут не клопы! Одежда общая. Я из коммуны уезжала, а куда приехала? Опять в коммуну. Опять штаны снимай да товарищу отдай. Так ведь тогда жили. Ну дак после этой бани было радости в бараке. Как дети малые, люди-то! Самой-то любо на них посмотреть. Один казах, Ахметкой звали, – и смех и грех. Понравилось в бане мыться – каждый день дай талон. А какие талоны, когда весь завод через баню пропустить заданье дадено? Дак я хитрю опять, на отбой: нельзя, говорю, каждый день в бане мыться. Кожу смоешь, волосы выпадут.
Ладно, Косарев смеется: "Теперь на какой прорыв кинем? На питанье?" А питанье – вредительство одно, суп – вода с сеном. Кабы не тогдашняя сознательность да люди на пятилетке не были помешаны – близко к столовке не подошел бы. Ладно, говорю, хоть на питанье. Всяко, говорю, хуже того, что есть, не будет. А Орджоникидзе – вот каких я людей знавала – как раз о ту пору в кабинет вошел: "У меня, говорит, для товарища Дунаевой поважнее участок имеется". Какой? А буржуев холить да ублажать, грязь из-под их выгребать…
Михаил захохотал:
– Ничего себе участочек, а?
– Да, в доме специалистов чистоту наводить, тряпкой да вехтем орудовать. Специалисты – мериканцы да немцы, трактора учить делать выписаны. За большие деньги. Я на дыбы. Нет, нет, озолотите, не буду! Для того, говорю, буржуев своих свергали да революцию делали, чтобы чужих холить да ублажать? "Надо, говорит. Эти буржуи, говорит, нам сицилизм строить помогают, и вы, говорит, должны за има ухаживать". Пошла. Как не пойдешь, когда партия говорит: надо. Господи, каких-то сто метров прошла – на тот свет попала. Да! Живут чисто, все блестит, ковры везде, а еды-то всякой завались. Я в жизни ничего такого не видала. Мне пихают консервные банки, хлеб белый, зубы скалят; "Раш голод… раш коммуна…" А идите вы к дьяволу! В жизни никогда не кусочничала, а тут буду побираться. А потом, чего, думаю, сдеется, ежели я немного подкормлю своих? У меня ребенок чахнет, сам весь черный как холера. Не больно на столовских-то харчах разбежишься, говорю, суп – сено с водой. Да у него еще красная питимья…
– Питимья? – Михаил не понял.
– Питимья. Как в монастырях раньше было. Добровольное мученье на себя наложил. За то, что прошрафился – руку не ту на собранье поднял…
Калина Иванович, смущенно улыбаясь, пояснил:
– Я уже говорил, по-моему, вышла у меня осечка, проголосовал не за то…
– Поняли, как все просто? Осечка. А у нас из-за этой осечки половину жизни унесло. Ладно, все пережито, все травой заросло, а я, как про тот белый хлеб да про гуляш вспомню, – теперь слезами обольюсь. Я унижалась, от всей души старалась – думаешь, легко мне было с буржуйского-то стола взять? Да ради ребенка да отца чего не сделаешь? Ладно, принесла. Хлеб белый – я такого больше и не видала никогда, гуляш из мяска самолучшего – ох, вкуснота! А он глазищами уперся в газету, чего жует-ест, все равно. Сицилизм на уме, и мать, и, жена, и еда все побоку. Да ты, говорю, посмотри, чего ешь-то. Посмотрел. "А, такая-сякая, меня буржуйской отравой кормить!" Ногами стоптал, тарелка на пол, хлеб на пол. Ребенок в слезы: не смей и ребенок исть!
– Трудно теперь это понять, – сказал Калина Иванович.
– А-а, трудно!.. Ох, да голод-то бы уж ладно, не мы одни тогда голодали; да как супротив дунаевского-то шатанья бороться? Ведь мы только-только начали на заводе устраиваться, комнатушку каку-никаку дали, барахлишком обзаводиться стали, стол завели – нет, не сидится на одном месте. Жизнь ему не в жизнь, коли все ладно да хорошо. "Поедем, Дуня, киргизцам советскую власть ставить". Петр удивленно повел глазами:
– В тридцатые годы советскую власть ставить?
– Ну! На самой на границе. Басмачи лютовали – беда. Все – день, солнышко шпарит-жарит, и без того жизни нету, по целым часам в землянке глиняной спасаешься, да вдруг они. Ох! Как обвал каменный – с горы-то падут. На конях, сабли сверкают. А лютости-то, зверства-то сколько! Своих, черноволосых, и тех не пощадят, а уж нашего-то брата, русского, всех подчистую, да мало того что посекут, поубивают, еще изгиляться всяко, с живого ремни вырежут… Да… "Поедем, Дуня, советскую власть ставить". Не навоевался в гражданскую, опять руки зачесались. Облатко сманил. Такой же шатун был, как мой. Да еще и почище, может. Ох коммунист был! В котловане землекопом работал: ладно, Облат, сколько можешь, столько и ладно, непривычна твоя нация насчет лопаты. Глазищами черными засверкает – сгрызть готов. Не по ему такие слова. Во вторую смену останется, а задание сделает. И все с моим, все возле моего: "Моя русский язык хочет… Моя жизнь новый хочет…" И вдруг однажды видим… Облат расчет берет. Что такое? Куда собрался? Домой. Письмо из дому получил – председателя сельсовета басмачи убили, советскую власть порушили. Мой ночь не спал – забурлила, заходила шатуновская закваска, а наутро: "Поедем, Дуня… младшему брату помогать…"
– Да, я считал, что братская помощь – это первейший долг, – подал голос Калина Иванович.
– Черта ты считал! Бродяга потому что, шатун. Завод пущен, жизнь налаживаться стала, работать надо, жить надо – да разве это по тебе? Я десять ден не просыхала, по железной дороге ехали, а там жара зачалась – и плакать нечем, все слезы выгорели. Да, вот куда он нас завез. На край света, в пески раскаленные. Животину и ту скорежило, вот такие горбыли у верблюда, а человеку как в таком аду жить? Я сперва долго не понимала: чего, думаю, у людей глаза не как у нас – одни щелины? А потом, как в пески-то попала сама, в эти бури-то песчаные, поняла. С чего же тут глаза будут, когда все вприжмур, все скрозь щель смотришь… О, думаю, мы-то и подохнем – ладно, а ребенок-то за что такие муки должен принимать? Беда, беда. Губы запеклись, кора на губах нарастет вот такая, как у сосны, надо бы какое слово Фельке сказать, ребенок малый, а у матери и язык не ворочается. Дак я как немая, только руками к себе прижимаю: с тобой, Фелька, с тобой, не даст матерь тебе пропасть. А ночи-то в пустыне ночевать! Облат да отец как на песок пали, так и захрапели, а я всю ноченьку глаза нараспашку. Пауки всяки ползают, змеи. Так и шипят, так и трещит все кругом. А афганец-то, ветер-то тамошний! Раз, кажись, это уж в поселке было, на границе, все крыши подняло. Листы-то железные в воздухе летают, как мухи. А в пустыне-то эти ветра! Так засыплет, так залижет песком-то – назавра едва и откашляешься.
Месяц пять ден мы попадали. На верблюдах, на лошадях, так. Все высохли, все выгорели, как шкилеты стали… Бедный, бедный Облат… Хошь не наша нация, хошь завез нас на край света, а слова худого не скажу. Коммунист! Ох какой коммунист! В песках, бывало, ночь застанет: "Я, моя… моя у себя дома…" Ватник мне сует: сына, сына накрой. Что ты, Облатко, с ума сошел! Ночью в пустыне стужа, зуб на зуб не попадает, ты ведь тоже не железный. Нет, бери ватник. Сам замерзаю, а ребенок чтобы был в тепле. Да-а… Але насчет там еды – последнюю крошку отдаст. "Моя сыта, моя сыта… Моя дома…" Дома… Вылезаем на другой день из землянки: Облат – одна голова…
– Чего – одна голова? – переспросил Михаил. Он-то уже знал про страшный конец Облата, а Петр-то первый раз слышит эту историю.
– Убили, звери. Голову человеку отрубили. А мы с дороги спали как убитые, ничего и не знаем. Да. Приехали в темноте, нас в землянку завел: спите, отдыхайте с дороги. Моя дома, моя к своим пойдет… Вот и к своим. Сколько потом тело искали, не нашли, так одну голову и похоронили. Я обеима руками мужика обхватила: не пущу! Давай обратно, покуда живы! Малому ребенку ясно: предупрежденье. Убирайтесь, откуда пришли! А то и вам секир башка. Глазищами заводил: "Не смей, такая-разэдакая, позорить меня! Умру, а отомщу за Облата". И вот где ум у человека? Из конца в конец поселка прошел, в каждую землянку, в каждый дом стучится: выходите! Брат ваш врагом убит. А братья и не думают выходить. Что ты, они так запуганы этими басмачами – на глаза показаться не смеют. Только уж когда пограничники приехали, человек пять вышло… Да, вот в какие мы ужасы заехали. Я, три года жили, ночи ни одной не спала. Все прислушиваюсь, все думаю: вот-вот явятся, шаги учую. И сам не расставался с наганом. Спать ложимся, о чем первая забота? Где наган. Да, сперва оружье, а потом подушка, одеяло. Вот какая у нас жизнь была. А чего наган? На краю поселка жили – долго ли головы снести? Але сколько у меня переживаний было, когда он на стройку свою уйдет? Клуб первым делом решили делать, красный храм воздвигать. Не знаю, не знаю, как живы остались. Три года в обнимку со смертью жили. Абдулла, председатель сельсовета, бывало, смеется: "Шибко, шибко храбрый Калина! От храбрости пули отскакивают". А то опять начнет молоть, когда кумыса своего налакается: "Тебя, Дунька, любим". Да мой-от потаскун едва не продал меня этому Абдулле. Да!