Просто он не хочет, чтобы я переутомлялась!
И она села на свое место огорченная.
— Противный человек! — прошептала Нина. — Всегда испортит настроение!
Все шло своим порядком: тосты, ответы на них. Как сквозь сон, все это доходило до Эдварда, поглощенного волшебным впечатлением. Событие, происшедшее в его жизни четыре дня назад, продолжало развиваться по каким-то неведомым законам. Как звенья единой цепи, счастливые эпизоды сменяли друг друга, и в каждом таилась неожиданность…
Ужин кончился. Гости встали из-за стола. Стайка подруг окружила Вильму и Нину. Эдвард почувствовал себя заблудившимся на многолюдной улице. Он не сознавал, кто говорит с ним и что говорят, пока он вместе со всеми переходил в гостиную, и уж совсем не помнил, как опять очутился возле Нины, недалеко от рояля, на маленьком диванчике. Вильма сидела возле и высматривала кого-то среди гостей.
Эдвард уже наполовину выбился из круга привычных впечатлений и теперь не знал, как себя вести. Молчать было неловко, но и говорить он боялся, точно каждое сказанное слово могло решить его судьбу. Все же, запинаясь, он спросил, не будет ли она петь сегодня. Она могла сказать «да» или «нет». Второе было бы огорчительно. Но почему он с таким страхом ждал ответа?
Она сказала тихо, с непередаваемой интонацией доверчивости и теплоты:
— Сегодня — нет. Но дня через два я спою только для тебя. Ведь ты придешь?
Может быть, он ослышался? Полный отчаянной решимости, он сказал:
— Разве я могу не прийти?
… — Сразу видно! — закричал откуда-то Бьёрнсон. — Поэта всегда узнаешь!
— Нет, — возразил Георг Брандес, — вы можете ошибиться!
— Чепуха какая! Если у него нет дара, так я это сразу определю!
— Увы, нет! — опять сказал Брандес. — Если бы Петрарка пришел к вам задолго до своих сонетов, вы, может быть, усомнились бы в нем. А наш Андерсен! В чем только он не пробовал себя, пока не набрел на свои гениальные сказки! В них он и нашел себя. А раньше бродил в потемках!
До Эдварда донеслись обрывки этого разговора. Он вспомнил свою немоту и грустное равнодушие последнего года. Бродил в потемках… Зато теперь — какой ослепительно яркий свет!
— Не знаю, почему Людвига все еще нет, — сказала Вильма, — он обещал зайти за мной.
— Да вот он. Разве ты не видишь? Он ищет тебя!
Вильма встала и подошла к своему жениху. Нина уселась поудобнее, расправила складки платья и сказала Григу:
— Как сегодня весело, не правда ли?
— О да!
В это время Бьёрнсон загремел:
— Однако хватит споров! Музыки, вот чего мне хочется! А здесь, кажется, есть кому поиграть и попеть!
И он взглянул на молодежь, которая притихла.
Сначала Джон играл на виолончели, а Рикард Нордрак ему аккомпанировал. Потом Вильма Неруда достала свою скрипку и великолепно сыграла этюд Паганини. С семи лет она привыкла выступать, и ее виртуозность далеко выходила за пределы домашнего исполнения. Жених Вильмы, приехавший из Швеции дирижер Людвиг Норман, сидел неподалеку и снисходительно слушал. Это был внушительный мужчина в возрасте Бьёрнсона или даже чуть постарше. Золотое пенсне еще больше подчеркивало его принадлежность к «взрослым». Эдварду не понравилось, как он слушал музыку. Может быть, Якоб Фосс и был неправ, утверждая, что Людвиг Норман недоволен профессией Вильмы, но игра молодой виртуозки заслуживала большего внимания, более уважительного и серьезного отношения, чем выражало красивое, холеное лицо ее жениха.
Все эти подробности доходили до Эдварда, но как-то странно: то весьма отчетливо, то смутно. Он постепенно переходил в иную сферу, где все звучало в новом, необычном ключе. Гостиная то расширялась, то суживалась и превращалась в уединенный грот, то опять становилась гостиной. Такие же превращения происходили и с гостями. Бьёрнсон то выплывал издали, как добрый, молодой, но уже могущественный дух, то возникал совсем близко — сидящий в глубоком кресле и потирающий очки. А Якоб Фосс, который часто посматривал в сторону Эдварда и его соседки, казался черным кобольдом, притаившимся перед прыжком. Но он был одет по-современному, кривил рот и говорил всем неприятности. Ничто не мешало ему подойти к диванчику, где сидели Эдвард и Нина, и попросить их потесниться. Но неведомая сила хранила их. Впрочем, все это было не так важно и служило лишь фоном для главного. А главное было то, что Эдвард уже не терялся перед необычным, а шел навстречу ему. Да, здесь действовали свои законы, законы неожиданности, и он уже постигал их. Его сердце усиленно билось, и он не хотел, чтобы оно успокоилось. Он больше не боялся за свои слова. Разговор, который он вел с Ниной, ограничивался немногими фразами. Но с каждой минутой этот таинственный, недоступный для других разговор становился теплее и задушевнее и все теснее сближал их. Она уже знала кое-что из его сочинений: Джон показывал ей. Ни о чем не расспрашивая, Эдвард узнал ее за этот вечер больше, чем иные узнают за месяц близкого знакомства. Он изумлялся красоте ее души, серьезности, достоинству, с каким она себя держала, ее начитанности, широким интересам. Но опять-таки — не в словах было дело, а в том, что сильнее и несомненнее слов: его не покидала уверенность, что они уже не расстанутся после того, как нашли друг друга. Лишь изредка его охватывало сомнение, и он взглядом спрашивал ее: неужели так бывает? И ее прекрасные глаза отвечали, что только так и должно быть, а все другое ложь.
Нордрак ждал Нину, сидя у рояля. Она издали показала ему на свое горло и отрицательно покачала головой. Рикард наклонил голову, как бы вспоминая что-то, потом взял четыре громких аккорда. И гости, которые принялись было уговаривать Нину, замолчали. «Ага! Стало быть, гимн!» — сказал про себя Бьёрнсон и скрестил руки на груди.
Вся комната наполнилась звуками, как церковь — пением органа. Этим звукам было тесно в человеческом жилище: не для маленькой группы певцов и не для оперного хора создавались они. Не к потолку и не к куполу должны были они возноситься, а к самому небу. Песня Нордрака «Да, мы любим наш край» была написана в форме марша, как и старый норвежский гимн, и слова в ней были старые (их часто пели, не вникая в их смысл). Но Эдвард не узнавал их теперь и удивлялся их точности и глубине. Музыка совершенно преобразила их, но и собственное прозрение Эдварда обострило значение простых и сильных слов поэта. И со слезами на глазах он повторял вместе со всем хором: да, мы любим наш край…
Все в комнате